Хороши ли наши принципы?

Рубрика: "МОИ ГЛАВНЫЕ ПУБЛИКАЦИИ В ЖИЗНИ", автор: Александр Ципко, 18-01-2010

Но горе тому, кто иллюзии своего тщеславия или заблуждения своего ума принял бы за высшее просветление, которое будто бы освобождает его от общего закона!

П.Я. Чаадаев

I.

В недавно опубликованном дневнике М.М. Пришвина 1930 года есть одно наблюдение, которое имеет к нашим перестроечным делам самое прямое отношение. Речь там идет об особенностях мышления сочувствующей марксизму интеллигенции. М.М. Пришвин называет этих людей высшими барами марксизма, хотя, кроме Л.Б. Каменева, никого из видных большевиков не упоминает. Все остальные примкнувшие, сочувствующие – А.М. Горький, В.А. Руднев, А.И. Тихонов. «Их руки чисты не только от крови, но даже от большевистских портфелей», – добавляет М.М. Пришвин. Правда, как записывает здесь же автор дневника, дело не в личностях, а в способе их мышления.

Странность этих людей, полагал М.М. Пришвин, состоит в том, что они, с одной стороны, все видят, но, с другой, не видят ровным счетом ничего. Они критикуют принудительную коллективизацию, хорошо понимают, что она ничего, кроме страданий, крестьянину не принесет, но не в состоянии даже про себя назвать вещи своими именами, сказать, что происходящее является преступлением, и самое главное, не видят, не понимают, чем вызвана эта страшная беда. Они, подмечает М.М. Пришвин, и мысли не могут допустить, что корень всех ужасных преступлений не в Сталине, а в исходной идее коллективизации общественной жизни. Напротив, они убеждены, что, мол, «все принципы у нас очень хорошие, желать больше нечего: разве сам по себе коллективизм плох или не нужна стране индустриализация?».

Вместо того, чтобы наконец на тринадцатом году революции опомниться, понять, что произошло с их страной, они, записывает М.М. Пришвин, «все неразумное в политике презрительно называют головотяпством. Это слово употребляют вообще и все высшие коммунисты, когда им дают жизненные примеры их неправильной, жестокой политики. Помню, – вспоминает М.М. Пришвин, – еще Каменев на мое донесение о повседневных преступлениях ответил спокойно, что у них в правительстве все разумно и гуманно. «Кто же виноват?», – спросил я. «Значит, народ такой», – ответил Каменев. Теперь то же самое, все ужасающие преступления этой зимы относят не к руководителям политики, а к «головотяпам»… Для них, высших бар марксизма, головотяпами являются уже и Сталины… Их вера, опорный пункт – разум и наука. Эти филистеры и не подозревают, что именно они, загородившие свое сердце стенами марксистского «разума» и научной классовой борьбы, являются истинными виновниками «головотяпства»1.

Время не властно над верой наших российских, советских ортодоксов. И сегодня, на семьдесят третьем году нашей революции, они убеждены, что принципы марксизма во всем хороши. Несмотря на то, что уже после страшной русской зимы конца 1929 – начала 1930 года во имя учения о классовой борьбе и диктатуре пролетариата были совершены еще сотни преступлений, они продолжают настаивать на том, что все беды – от головотяпства Сталина и тех, кто шел за ним.

Сегодня уже на каждом углу, в каждой очереди говорят, что отказ от конкуренции и рынка разорил нашу экономику и нашу страну, что социалистическое монопольное производство является кладбищем для передовой техники и научно-технического прогресса, что общественная собственность всегда будет ничейной, что воровство и потери оттого, что нет хозяина, что никто ни за что не отвечает, никому ничего не надо. Но наши философы и публицисты предпочитают ничего не слышать, ничего не видеть и настаивать на истинности марксистской теории обобществления средств производства. И Г. Лисичкин, и О. Лацис, и Г. Водолазов, и А. Бутенко, и И. Клямкин, и Н. Симония, и даже Г. Попов уверяют читателя в том, что ничего мудрее, чем марксистское учение о реальном обобществлении средств производства, человечество не придумало. Дружным хором звучат предостережения не рвать с Марксом, идти с Марксом до конца, делать перестройку по Марксу.

Сегодня, особенно после восстания Румынии против диктатуры Чаушеску и других сравнительно более мирных событий в восточноевропейских странах, уже, казалось бы, нельзя не признать, что везде и во всех случаях диктатура пролетариата, монополия правящей коммунистической партии ведет к тоталитаризму или авторитаризму, оборачивается новым жестоким подавлением личности и тех же трудящихся масс. Уже, казалось бы, очевидно, что полное обобществление средств производства, тотальная национализация, подрывает экономические основы демократии, создает благоприятные условия для произрастания различных деспотических режимов. Сталинизм, ракошизм, маоизм, полпотовщина, ходжеризм, семейная клика Чаушеску – вот далеко не полный перечень политических монстров, вскормленных идеями социалистической революции. Коммунистическая идеология породила за семьдесят лет столько чудовищ, сколько старая частнособственническая цивилизация не сумела породить за три века. Но этот кричащий факт также остается вне внимания нынешних советских ортодоксов. Напротив. Все они с упоением пишут о демократизме и гуманизме марксизма, обещающего чудеса свободы и духовного раскрепощения личности.

Несомненно, политика гласности, открытости, рожденная нашей перестройкой, подтолкнула и ускорила десталинизацию в странах Восточной Европы. Но нельзя не видеть что одни и те же общие для всех социалистических стран демократические процессы ведут в СССР к неожиданным, непрогнозируемым мировоззренческим результатам.

Везде, во всех странах Восточной Европы десталинизация сопровождается деидеологизацией экономики, политической жизни, отказом от марксизма как государственной идеологии. Во всех этих странах всем с самого начала был виден корень зла, были видны марксистские доктринальные причины застоя в экономике и насилия в политической жизни. Тут всем было ясно, что не может быть какого-либо разговора о духовной свободе, пока не будет покончено с марксистской монополией на социальную истину, с мифом, согласно которому только марксизм является научной и верной социальной теорией. Не  случайно даже в ГДР, которую многие наши философы рассматривали как оплот марксистского фундаментализма, движение к свободе началось с упразднения прежних идеологических структур, с роспуска Академии общественный наук при ЦК СЕПГ, Института марксизма-ленинизма, с закрытия кафедр научного коммунизма и т.д. Аналогичным образом развивались события и в ЧССР. Нашим восточноевропейским соседям ясно, что нельзя раскрепостить экономику, провести денационализацию, вернуться к индивидуальному и коллективному предпринимательству, не преодолев марксистское учение о плановой, монопольной экономике, не преодолев мечту о всеобщем равенстве, о бесклассовом обществе.

И наконец, наши соседи понимают (в Польше об этом писали уже в 1979 году), что государство должно принадлежать не одной лишь партии, а всем гражданам: беспартийным в равной мере, как и партийным, верующим в равной мере, как и атеистам. Поэтому в Восточной Европе первым шагом к демократии стала деидеологизация государства, деидеологизация армии и органов государственной безопасности, деидеологизация производства. Но так разворачиваются события у них.

Мы же в силу своей роковой особости все делаем наоборот. Мы связываем десталинизацию с возвращением к марксистским идеалам Октября, с возвращением к «первоистинам». Об этом пишут и говорят не только лидеры партии, но и люди «неангажированные», включая многих наших «свободных художников». Вот в чем закавыка.

Сегодня, на семьдесят третьем году русской революции, несмотря на то, что наше многострадальное отечество уже десятки раз обжигалось о «подлинный и чистый марксизм» (чего стоила только одна наша борьба с мелкобуржуазными пережитками), ортодоксов от марксизма едва ли не больше, чем во времена Пришвина и Горького. Но тогда многие причисляли себя к марксистам от страха. А сегодня-то почему?

В марксизме, в его чистых, глубоких принципах ищут панацею от нынешних бед представители довольно-таки различных политических направлений и убеждений. И сталинисты типа Нины Андреевой, и антисталинисты, как, скажем, О. Лацис, Г. Лисичкин, А. Бутенко. И демократы, считающие себя  подлинными европейцами, интернационалистами, и государственники, называющие себя патриотами России. И члены межрегиональной группы, и ее ярые противники. Люди борются, хватают друг друга за грудки. Но при этом все одновременно торопятся присягнуть на верность марксизму, а заодно застолбить за собой право выступать в качестве его единственно верного толкователя.

Философ Г. Водолазов, протянувший через десятилетия руку Василию Гроссману, в статье, предваряющей журнальную публикацию повести «Все течет», полагает, что и ныне принципы марксизма, «развиваемые применительно к сегодняшним условиям, являются главным и наиболее совершенным инструментом борьбы против всех форм и разновидностей сталинизма»1. Но в этом убежден и писатель Александр Проханов, отвергающий повесть В. Гроссмана «Все течет», обвиняющий ее автора в русофобии. Он, Проханов, тоже настаивает на том, что без марксистской, социалистической идеологии Россия не будет счастлива. Писатель не только не связывает повседневные преступления сталинизма с марксистским учением о классах, но, напротив, видит в идеале в бесклассовом обществе интегрирующее начало нашей жизни. «Этот грядущий идеал, – пишет А. Проханов, – отдаленная почти в бесконечность «цель-мечта» проявлялись в обыденной жизни множеством установок, форм коллективного поведения, скрепляющих нас в единое государство и общество»1.

Уже два десятилетия ведут бескомпромиссную борьбу на страницах нашей печати философы А. Бутенко и Р. Косолапов. По-разному они оценивали и оценивают роль Сталина в нашей истории и жизни государства. Но они едины в том, что причины наших бед, включая причины хорошо известных преступлений насильственной коллективизации, следует искать не в принципах марксизма, а в отступлении от этих принципов, в «головотяпстве» Сталина и его преемников. И.Р. Косолапов и А. Бутенко своей критикой «головотяпств» Сталина подводят читателя к выводу, что пора начинать все сначала, что перестройка имеет смысл только как возвращение к чистым принципам марксизма. Так как планирование по Марксу после Ленина фактически не осуществлялось, пишет автор работы «Плоды просвещения», то «одно из главнейших революционных требований перестройки состоит в том, чтобы его наконец начать»2. О том, что свобода и демократия возможны только на пути движения к идеалам и принципам марксизма, из статьи в статью повторяет и А. Бутенко3.

Вряд ли кто сомневается в гражданском мужестве Г. Попова. Но даже этот смелый и серьезный исследователь, отважившийся сказать, что большевики, начавшие мировую пролетарскую революцию в России, оказались в роли героев, штурмующих небо, тем не менее о марксизме мыслит точно так же, как и его политические противники, коммунистические фундаменталисты, как герои дневника М.М. Пришвина. Своими статьями об ошибках второй программы РКП(б) Г. Попов вольно или невольно подталкивает читателя к той же мысли о прочности марксистского разума. Идеи научного коммунизма, идеи Маркса были верны, настаивает Г. Попов, но только надо было их применять не в России 1917 года и даже не в Западной Европе первой четверти ХХ века. Прибегать к ним следует лишь тогда, когда «коммунизм приходит как неизбежный итог объективного развития капитализма по присущим капитализму законам»1.

«Трудно утверждать, – пишет, к примеру, А. Бутенко, – что политическая система времен культа личности с ее массовыми репрессиями, антигуманизмом и технократическим подходом представляла собой политической господство рабочего класса и его союзников. Было бы кощунственно утверждать, что власть рабочего класса вообще способна на такое. Гораздо правильнее считать, что налицо была осуществленная И. Сталиным и его окружением узурпация классового господства со всеми ее извращениями, деформациями и бонапартистской игрой на несовпадении интересов рабочих, крестьян и служащих».

Многие наши ученые вполне искренне убеждены, что чем яростнее они будут разоблачать пороки сталинского режима или застойного общества, тем больше у читателей будет крепнуть убеждение в непричастности марксизма, его истин и принципов ко всему происшедшему в нашей стране в 30 – 40-е годы. «Разве можно назвать социализмом страну, превратившуюся в единую фабрику и функционирующую по образцу и подобию армейского гарнизона?». «Разве вяжутся с социализмом тюремная организация производства и жизни, отчуждение, крепостное право в деревне?» – вопрошает П. Бунич, автор статьи «Какой же строй мы построили?».

Нынешние поборники чистоты марксизма о цене не думают. Они готовы даже Ленина назвать головотяпом, лишь бы сохранить у нашего легковерного российского читателя иллюзию в непогрешимости великих учителей-предсказателей, желание идти до конца, до полной и окончательной победы социализма во всемирном масштабе.

В этой ситуации, когда нарастающая волна социальной критики начала подступать к скрижалям их вероучения, они, чтобы хоть как-то сдержать бушующий поток, начали бросать в него все что можно. Лишь бы спасти «вечные принципы». Сначала, чтобы вывести марксизм из-под удара, они пожертвовали сталинским периодом нашей истории, убеждая нашего легковерного читателя, что мы жили тогда и строили не по Марксу и Энгельсу, а по Дюрингу1. Затем, когда обнаружилось, что Сталин с его сверхлевизной, администрированием, ненавистью к мелкой буржуазии, и прежде всего к крестьянству, тянет за собой в пучину и всех других вождей Октября, и прежде всего Ленина эпохи военного коммунизма, то оставалось только отрубить от марксизма, от его принципов и Октябрь, и весь новый опыт социалистического строительства. В результате и Октябрь, и вся наша последующая социалистическая история превратились в одно сплошное головотяпство, никакого отношения к марксизму не имеющее. (Любой, кто не утратил здравого смысла, увидит, что дело Сталина – ну, допустим, ликвидация крепкого крестьянина, мелких ремесленников – органически связано с делом Октября, что большевики, избрав путь покорения мелкобуржуазной России, уже не могли отступить, не отказавшись от власти, не сложив головы.)

В этой новой идеологической ситуации у нынешних ортодоксов действительно оставался один выход: отказаться от Октября, отказаться от Ленина, дабы сохранить веру в истинность марксизма, а тем самым сохранить возможность нового коммунистического наступления на старый мир, возможность строить новую жизнь в соответствии с Марксовыми предначертаниями. Все дело в том, разъясняет читателю истоки большевистского головотяпства, первородного греха нынешнего социализма, философ Н. Симония, что «в России к 1917 г. действительно не было или «почти не было» готового базиса (уклада) социализма», а потому здесь не могло быть и речи о применении учения Маркса о социализме на практике. Попытки произвести политический взрыв в условиях, когда не сложились материальные предпосылки бесклассового общества, цитирует Н. Симония известное высказывание Карла Маркса, «были бы донкихотством»1.

На том же постулате неготовности России для приложения принципов марксизма настаивает и автор статьи «Ленин и Сталин». Ситуация, сложившаяся после Октября 1917 года, пишет Г. Водолазов, была совершенно непригодна для реализации Марксовых «моделей». И здесь же: «…условия для строительства того социализма, о котором писали Маркс и Энгельс (а это, думается, и есть единственно научное понимание социализма), не было. Пытаться в этих условиях применять «модель Маркса» и означало нырять в ненаполненный бассейн»1.

Конечно, разговор о Ленине, в том числе и о его головотяпствах, о тех, которые он увидел сам, и о тех, которые он не сумел и не успел увидеть, назрел. Уместен, необходим разговор о Ленине и с той стороны, которую нам открыл Владимир Солоухин в своей статье «Читая Ленина» («Родина», 1989, № 10). Правда всегда уместна и необходима, тем более советскому человеку, привыкшему жить мифами и иллюзиями. Но у меня вызывает протест та «правда», которая призвана создать благоприятный фон для новой неправды, или для старой, укоренившейся лжи.

Нельзя не видеть, что многие нынешние разоблачители действий Ленина и других вождей Октября стремятся только закрепить у массового читателя веру в непогрешимость выкладок и положений Маркса. Эти авторы обличают грехи большевизма с единственной целью – доказать, что Маркс нужен перестройке, что у России нет будущего без Маркса, что мы, грешные, не доросли еще до понимания Маркса и марксизма. Не случайно же Н. Симония направляет свою критику против тех, кто рискнул сказать, что король голый, что не оправдались выдвинутые марксизмом прогнозы об отмирании товарного производства2.

Не скрывает мотивы своей борьбы за Маркса и Г. Лисичкин. Его тоже смущает тот факт, что в последнее время в нашей стране падает авторитет марксизма, что некоторые публицисты позволяют себе усомниться в цельности и универсальности марксистского знания1.

Так почему же нашему обществу так глубоко запали в душу Карл Маркс и его идеи? Почему мы не можем отступиться от того, от чего отступились другие народы?

2

Может быть, стоит искать причину нашей несгибаемой приверженности марксизму в поразительном легковерии российского человека, российского интеллигента в частности? Может быть, не случайно многие историки, литераторы, вожди Октября писали о Ленине, как о русском национальном типе? Задолго до В. Гроссмана феномен Ленина пытались постичь Н. Устрялов, Л. Троцкий, Н. Бердяев и многие другие.

Но, думается, искать истоки марксистской ортодоксальности в русском характере – бесплодная затея. Не следует забывать, что среди русской интеллигенции до революции марксисты-ортодоксы составляли ничтожное меньшинство. Марксизмом переболели многие, но, как правило, наиболее одаренные, талантливые преодолели марксистские истины, обнаружив их ошибочность. Впрочем, применимо ли понятие «интеллигент» к человеку, который убежден, что нравственно все, что служит интересам рабочего класса, кто полагает, что для него законы, мораль, религия не более как буржуазные предрассудки? Не случайно же цвет русской интеллигенции после гражданской войны вынужден был покинуть Россию. Не случайно и то, что в самой большевистской партии образованные люди составляли ничтожное меньшинство!

Ленин несомненно выдающаяся фигура не только русской, но и мировой истории. Однако что дает основание считать Ленина более национальным типом, чем лидеров Думы? Только то, что он выиграл, а те проиграли. Но ведь не всякий отважится эксплуатировать ненависть и злобу обойденных и униженных во имя собственного политического триумфа…

Думается, Гроссман абсолютно прав, когда утверждает, что нет проблемы Сталина, а есть проблема Ленина, большевизма. Но он не прав, когда игнорирует марксистские истоки большевизма. Потому-то В. Гроссман во многом и противоречит сам себе. С одной стороны, он утверждает, что Россия сама избрала Ленина, пошла за ним. Но с другой – что для достижения победы ему пришлось покорять Россию мечом и огнем, сметая с лица земли волости, губернии, оспаривавшие его правоту. Так кто же шел за Лениным? Гроссман ошибается в главном – в утверждении, что «высшей святыней русской революции», Октября была свобода, которую якобы предал Ленин. Нетерпимость Ленина к политической свободе, о которой пишет В. Гроссман, идет не от русского характера, а, прежде всего, от марксистского учения о диктатуре пролетариата, от марксистского убеждения, что буржуазные права и свободы, буржуазный парламентаризм и свобода печати должны пасть в ходе победоносной пролетарской революции. Если бы В. Гроссман хорошо знал историю социалистической мысли, он бы обнаружил, что «нарушать житейские принципы морали ради принципов грядущего» учили не только Бакунин и Нечаев, но и Карл Маркс. Когда Ленин учил молодежь, что нравственно все, что служит делу победы коммунизма, то он повторял Маркса.

По-видимому, когда речь идет о революционере, тем более о стороннике учения о диктатуре пролетариата, то вопрос о национальном характере отступает на задний план. Русские Ленин или Бухарин намного ближе по своим чувствам и убеждениям к еврею Бела Куну или к поляку Дзержинскому, чем, допустим, к русскому В.Г. Короленко.

Если бы В. Гроссман внимательно прочитал труды Маркса, его переписку, то он обнаружил бы, что Ленин как личность весьма схож со своим учителем Марксом. Ему свойственны та же безжалостность, та же грубость по отношению к политическому противнику, та же органическая неспособность допустить «хотя бы частичной правоты своих противников, хотя бы частичной своей неправоты».

О Ленине как типично русском представителе марксизма писали многие. Но, в сущности, никто так и не смог привести какое-либо развернутое обоснование своего тезиса. Принято считать, об этом, к примеру, писал Л.Д. Троцкий, что русскость Ленина проявляется в его цельности, в том, что он всего себя подчинил практике, подчинил всю свою умственную деятельность вопросам подготовки революции, организационным вопросам, что он деловит. «Литературный и ораторский стиль Ленина, – говорит Троцкий в статье «Ленин как национальный тип», – страшно прост, утилитарен, аскетичен, как и весь его уклад. Но в этом могучем аскетизме нет и тени моралистики. Это не принцип, не надуманная система и уж, конечно, не рисовка, – это просто внешнее выражение внутреннего сосредоточения сил для действия. Это хозяйская, мужицкая деловитость, но только в грандиозном масштабе. Маркс – весь в «Коммунистическом Манифесте», в предисловии к своей «Критике», в «Капитале». Если б он даже не был основателем Первого Интернационала, он навсегда остался бы тем, чем является сейчас. Наоборот, Ленин весь в революционном действии. Его научные работы – только подготовка к действию. Если бы он не опубликовал в прошлом ни одной книги, он навсегда вошел бы в историю таким, каким входит теперь: вождем пролетарской революции, основателем Третьего Интернационала»1.

Но разве можно по цельности, практичности мысли, последовательности, деловитости как чертам одного отдельно взятого характера определить национальный тип? Если встать на точку зрения Троцкого, то тогда надо сказать, что Мартин Лютер был не немцем, а русским. Ведь человек, с именем которого связано начало реформации, обладал всеми теми же чертами, что Ленин. Поразительная цельность, целеустремленность, подвижническая вера в свое предназначение, но одновременно чисто крестьянская хитрость, мужицкая хватка и т.д. Если встать на точку зрения Л. Троцкого, то тогда надо сказать, что А. Герцен и М. Бакунин не были русскими, революционерами, ибо им как раз не хватало того, чем обладал Ленин: организационных способностей, верности избранному пути, фанатизма, сектантских черт. Да и с каких это пор аскетизм в быту и скрытность, замкнутость являются отражением русскости?

Есть что-то надуманное и ложное в этом назойливом подчеркивании русскости, и ленинской ортодоксальности, и ленинской жесткости, доходящей до фанатизма веры в революцию. Если уж говорить честно, то беда Ленина в том, что у него не хватило русскости, не хватило внутренней сопричастности и к русской жизни и к русской истории. У него не было подсознательного, органического самоощущения принадлежности к России, внутреннего подсознательного, органического самоощущения принадлежности к России, внутреннего понимания того, чего хотят и ждут миллионы и миллионы его соотечественников. Поражение Ленина – его неудачная попытка в 1918 – 1920 годы ввести в России с помощью штыка коммунистические способы организации труда – свидетельствует о том, что он очень плохо знал свою страну, плохо знал жизнь.

Его трагедия состояла в том, что он ни во что не ставил многовековые традиции русской жизни, православия, никогда серьезно, предметно не думал о них. Солженицын ближе к истине, чем Гроссман, когда упрекает Ленина в недостатке простого человеческого патриотизма, простой боли за людей.

Советская публицистика, как правило, судит о России не конкретно-исторически, а на основе реалий сталинской или нынешней России. А это ведет к ложному образу и русской истории и русского человека. На основе сегодняшнего состояния производства, сегодняшней подготовленности крестьян и рабочих к труду судят в целом о работоспособности русского человека, о его желании и умении хозяйствовать. А ведь от прежней России остался лишь обрубок… В равной мере по нынешнему отношению нашей интеллигенции к Марксу нельзя судить о приверженности русских к идее диктатуры пролетариата и классовой борьбы.

Когда мы вслед за Троцким противопоставляем мыслителя Маркса революционеру и политику Ленину, то не следует забывать, что Маркс стал заметной фигурой в общественной мысли, в истории только благодаря социалистической революции, совершенной Лениным. Останься он только автором «Капитала», интерес к нему и его теории был бы несравненно меньшим…

Как правило, русский интеллигент не мог внутренне принять марксизм, ибо учение о классовой борьбе и насилии как повивальной бабке истории никак не согласовывалось с христианскими традициями, с духовным наследием Толстого и Достоевского, на которых он был воспитан. Осознание того, что даже счастьем всего будущего человечества нельзя искупить грех насилия над одним невинным ребенком, определяло на рубеже XIX – XX веков сознание интеллигента. (Теракты и жертвенность народовольцев заслуживают отдельного обстоятельного и детального разговора.)

Если же духовно здоровый, не забывающий о совести человек и впускал в свою душу марксизм, то ненадолго. Отрыжка наступала при первом же столкновении с жизнью. Вспомним, сколь быстро преодолел свою коммунистическую веру рабочий Андрей Платонов, как скоро он обнаружил то, что не могут обнаружить нынешние профессора философии, то есть самую прямую причастность марксистского учения о классах и классовой борьбе к преступлениям, совершавшимся в период коллективизации сталинскими активистами.

И Г. Лисичкин, и Г. Водолазов, и Н. Симония стараются убедить читателя, что научный социализм не имеет никакого отношения к сталинизму и его преступлениям и что исключительно с помощью мировоззрения Карла Маркса можно вести борьбу против всех форм и разновидностей сталинизма. Но вот не окончивший философского факультета, «не остепененный» Андрей Платонов не мог согласиться с фундаментальными принципами социализма, поскольку осознавал: за всему ужасами, свидетелем которых он был, стоит обожествленный Карл Маркс и его мировоззрение. Писатель понимал: в основе сумасшествия коллективизации лежит сатанинская гордыня Маркса, призвавшего своих учеников подчинить себе стихийное, спонтанное начало жизни, вытравить каленым железом так называемую мелкобуржуазную стихию. «Организация», «организованное движение» и «организационное строительство» – это боги героев «Чевенгура» и «Котлована». Активисты гордятся тем, что после коллективизации «у нас стихии сейчас нет ни капли» и «деться никому некуда», они день и ночь думают о «плане общей жизни». Все их преступления, убийства, насилия над невинными людьми вызваны их стремлением предотвратить «мелкобуржуазный бунт». Безоглядная канонизация плана и сознательного начала неизбежно порождает нигилистическое отношение к «бесплановому миру», порождает опасную иллюзию, что «внутри всего света тоска, а только в нас одних пятилетний план».

Платонов видит, что марксистская вера в неизбежность коммунизма, в то, что «все равно счастье наступит исторически», ломает человека, лишает его веры в себя, в закон, мораль; лишает смысла его жизнь. Всему виной, говорит автор «Котлована» и «Чевенгура», учение социализма, классовый подход, разделивший людей на чистых и нечистых, на тех, кому уготовано будущее, и тех, кому суждено умереть. В «Котловане» Андрей Платонов показывает, что мышление рабочих, строящих новую жизнь в деревне, проводивших сплошную коллективизацию, ничем не отличается от мышления несчастной Насти, утратившей от страха, сиротства и одиночества ум. Эти люди даже крестьян убивают как бы во сне, находясь в состоянии гипноза, не отдавая себе отчет в том, что они совершают.

Платонов доказывает, что классовый подход, идея экспроприации экспроприаторов неизбежно порождают злобу, насилие, страх, открывают простор самым нездоровым и темным страстям человека, дают власть над людьми больным, патологическим типам. Руководитель чрезвычайной комиссии Пиюся, очистивший с помощью пулемета коммунистический Чевенгур от всех его мелкобуржуазных жителей, чтобы в нем никто, кроме пролетариев, не жил, в сущности, не нормальный человек, а духовный калека. Этот вершитель судеб десятков тысяч человек «часто забывал думать», у него нет ни ума, ни сердца, ни чувства. Андрей Платонов показывает, как русские люди, зараженные учением о классах и неотвратимости коммунизма, превратились в подлинных чудовищ.

Так писатель решил задачку, которую до сих пор не могут решить знатоки текстов Маркса. Он понял, где и в чем искать идеологическую подоплеку сталинской насильственной коллективизации и других повседневных преступлений сталинизма. Преступления эти были мотивированы мировоззренческими постулатами марксизма.

Разве нет прямой, непосредственной связи между марксистским учением о диктатуре пролетариата, о возможности ускорения общественного развития при помощи авторитета ружья и пушки и сталинской насильственной коллективизацией? Ведь дело не в частностях – какими темпами Сталин проводил коллективизацию – а в исходном марксистском убеждении, что только рабочему классу дано право решать судьбу всех «реакционных»  и потому «обреченных» классов. Сталин очень хорошо постиг социальную сущность марксизма как просвещенного патернализма, закрепившего право одних, «просветленных» классов присваивать себе право распоряжаться жизнью и судьбами других, «непросветленных» классов. Поэтому он без тени смущения, без всяких мук совести сам присвоил себе право переломать жизнь миллионам крестьян России. Впрочем, оставаясь марксистом-ленинцем, он даже не имел права мыслить о совести. Учение о том, что законы, мораль, религия – все это для пролетариата не более как буржуазные предрассудки, вполне импонировало уголовному складу его души. Сталинская политика раскулачивания вполне вписывалась в убеждение Энгельса, что настоящий революционер не должен брезговать никакими средствами.

Раз революционер, как полагал Карл Маркс, может ускорить муки рождения нового общества, его движение через необходимые фазы развития, то почему Сталин, свято веривший, как и нынешние ортодоксы, в разумность принципов марксизма, не имел права попытаться ускорить социалистическое созревание России. Ведь Ленин, руководствуясь этой же марксистской логикой, используя благоприятную для пролетариата политическую обстановку решился, как он сам говорил, «протащить социализм в повседневную жизнь»1.

Да, Сталин не обладал необходимой философской культурой, чтобы научиться тому изощренному марксистскому языку, которым владели вожди Второго Интернационала. Но он всем своим нутром воспринял революционную сущность марксизма, его стремление, его претензии на развалинах старого мира сотворить мир новый. Это начало марксизма, соблазняющее людей идеей перехода от предыстории человечества к его подлинной истории, вполне соответствовало сатанинской, заговорщической природе Сталина. Он буквально бредил планами созидания нового мира, новой, социалистической России, был одержим идеей коммунистического преобразования общественной жизни. Попутно разрушалось все – народный быт, семья, религия, национальные святыни, традиции труда, права и свободы сословий, устои частной и даже личной собственности. Но разве не учил коммунистов Карл Маркс уничтожить все без исключения условия развития частной собственности, разве не учил он негативному критическому отношению к старому миру, к его гражданскому устройству?!

Сталин – марксист прежде всего в силу своей приверженности к революционному насилию, к власти штыка как главного орудия истории. Он, как и учили революционеров классики, не брезговал никакими средствами во имя быстрейшего продвижения страны по пути социализма и коммунизма, никогда не страдал ни «великодушием», ни «честностью»1. Сталин, как и Ленин, внял советам Маркса не бояться террора, прибегать к террору, когда он необходим для удержания власти.

Нежелание Сталина считаться с интересами и мнением подавляющей части жителей города и деревни легко было оправдать марксизмом, отличающим класс, который стал «классом для себя», от класса, который все еще пребывает в политическом сне, является еще «классом в себе».

Польский философ Адам Шафф прав, когда утверждает, что суть сталинизма была выражена задолго до того, как Сталин стал всевластным правителем России. Она – в убеждении многих марксистов, которое этот автор формулирует следующим образом: «…не так важно, что люди мыслят, а важно то, что они должны мыслить». При этом, добавляет А.Шафф, само собой подразумевалось: только партия пролетариата знает, что люди должны мыслить, только она знает истины марксизма.

Конечно, сам по себе факт разграничения научного сознания (что люди должны мыслить) от обыденного (что они мыслят) или противопоставления «передового» мировоззрения авангарда рабочего класса «отсталому» мировоззрению крестьянских масс не ведет автоматически к тем или иным злоупотреблениям или репрессиям. Все зависит от правовой культуры общества, от морального и духовного развития людей, могущих влиять на ход событий. Но убеждение одного человека, что он лучше других знает истину, знает нечто такое, что другим недоступно, само по себе, особенно в экстремальных политических условиях, может стать источником оправдания любого насилия. Возвышая теоретическое сознание революционного авангарда, марксизм закономерно возносил до невероятных пределов власть вождей революции над людьми, возвышал тех, кто якобы овладел законами истории. В рамках некритического отношения ко всему, что выступает от имени марксизма, от имени науки о законах общественного развития, резко возрастала угроза субъективизма и политического произвола над тем, что не совпадало с теоретическим прогнозом будущего.

В этом отношении наибольшую опасность представляют именно эпохи бури и натиска, ибо во время всеобщего экстатического напряжения нет ни духовных, ни политических условий для самопроверки знаний о будущем, для сомнений. Сомневающийся в это время обречен на участь контрреволюционера, противника прогресса, великого дела всемирной пролетарской революции.

Наверное, можно согласиться с А. Шаффом и в том, что гносеологические истоки сталинского пренебрежения к реальным помыслам и чувствам людей лежат еще глубже, и прежде всего в гносеологии Гегеля. Ведь именно Гегель пришел к мысли о различии между «классом в себе» и «классом для себя». Наша всегдашняя привычка противопоставлять подлинные, коренные интересы класса так называемым мнимым, эмпирическим интересам отдельных его представителей как раз и коренится в гегелевском убеждении, что не надо доверять тому, что люди сами думают о себе, поскольку они якобы сейчас не в состоянии дойти своим умом до своих подлинных сущностных интересов.

Дихотомия «класс в себе» – «класс для себя» подразумевает возможность произвола над «ущербным» классом. Где найти критерий, чтобы отличить истинные мысли от ложных, подлинные интересы от мнимых? Что, к примеру, давало основания Сталину полагать, что большие фабрики зерна суть подлинные интересы крестьянства, а привязанность к своему клочку земли -–мнимые, ложные интересы? Сталин, как и Троцкий, апеллировал к «великой исторической задаче», к идее создания общества, где не будет крестьян. Но ведь сама мысль о подобной великой цели относится к разряду гипотетических идей марксизма.

У «мнимых» интересов при всей их неизбежной ограниченности (ибо фактическое всегда ограничено тем, что наличествует) есть то несомненное преимущество, что они действительны. Ставя их ниже тех интересов, к которым они со временем, как мы полагаем, должны прийти, мы рискуем очень многим. Хорошо, если люди, теоретики и политики, не ошибутся и найдут, сформулируют за рабочих и крестьян их сокровенные интересы. А если ошибутся? А если нет абсолютно достоверных критериев для определения подлинных интересов класса, то как отличить проходимцев, эксплуатирующих веру людей в возможность иной, более счастливой жизни, от тех, кто пришел в этот мир, чтобы пострадать за других?

Трудно доказать, что у Сталина после 1929 года от марксизма, от идеалов социалистической революции осталась только «фразеология», только «теоретическое обличье». Вообще, по-видимому, невозможно отделить идеи и воззрения Сталина от их политико-экономического содержания. Всегда и во всех случаях философское, социально-экономическое содержание тех или иных идей существенно детерминировало идеологические способы их реализации и, самое главное, духовный климат, социально-психологический эфир их существования, воспроизводства. Для Сталина характерна твердая убежденность в реальности объективных, неодолимых закономерностей развития истории, в неизбежном скором крахе капиталистического способа производства, в реализуемости всех предначертаний теоретического прогноза коммунистического будущего, содержащихся в работах классиков. Сталин – убежденный атеист, ему глубоко наплевать на все нравственное ценности христианства, Сталин – ярый, смертельный враг частной собственности.

Кстати, в отношении к религии, к частной собственности, к крестьянству состоит коренное различие между традиционным русским консерватизмом и нынешним «нашенским» антиперестроечным консерватизмом, не принявшим радикальную экономическую реформу и гласность. Поэтому вряд ли правы те, кто рассматривает сталинизм как ренессанс русской патриархальной традиции.

У русского патриархального консерватизма свои грехи. Но у него не было навязчивого желания догматиков от марксизма еще раз попытаться построить жизнь на принципах утопической оуэновской коммуны, перетряхнув попутно культурное наследство человеческой цивилизации. Это тоже своего рода консерватизм – всегда сохранять состояние ломки, перетряхивания, разрушения. Наш нынешний консерватизм является сторонником особой неподвижности. Он ратует за устойчивость прежнего генерального курса на разрушение кооперации, семейного труда, рынка. Он жаждет непрерывных, сменяющих друг друга потрясений, но только таких, которые оставляют неизменным главное – дают возможность сохранять власть, управлять жизнь и думами людей.

Вся сложность сегодняшней ситуации как раз и состоит в том, что в работах, в лозунгах новоявленных отечественных консерваторов трудно найти хоть что-нибудь, что не согласовывалось бы с привычными, хрестоматийными представлениями о марксизме, да и с текстами самого Маркса. (Точно так же, кстати, как в работах и лозунгах Сталина, который любил все согласовывать с классиками, а если в чем-то и отступал от основ, то объяснял почему. К примеру, Сталин прекрасно знал слова Энгельса о том, что коммунисты должны стоять на стороне «мелкого крестьянина» и предоставить ему возможно больше времени подумать об этом на своей парцелле. Он приводил эту выдержку из работы Ф. Энгельса «Крестьянский вопрос во Франции и Германии» в своем докладе «К вопросам аграрной политики в СССР». Но при этом просто полагал, что в России в отличие от Европы, ни к чему ждать, так как крестьянину не нужно «возможно больше времени», – в России коммунисты имеют дело совсем с другим крестьянином. (Аргументация Сталина в защиту ускоренной коллективизации весьма близка той, которую приводят сегодня некоторые публицисты для доказательства того, что русский патриархальный крестьянин должен «примириться с колхозами».) «Чем объяснить такую с первого взгляда преувеличенную осмотрительность Энгельса? Из чего исходил он при этом? – как обычно, риторически спрашивал Сталин. И отвечал: – Очевидно, что он исходил из наличия частной собственности на землю, из того факта, что у крестьянина имеется «свой клочок» земли, с которым ему, крестьянину, трудно будет расстаться. Таково крестьянство на Западе… Можно ли сказать, что у нас, в СССР, имеется такое же положение? Нет, нельзя этого сказать. Нельзя, так как у нас нет частной собственности на землю, приковывающей крестьянина к его индивидуальному хозяйству. Нельзя, так как у нас имеется национализация земли, облегчающая дело перехода индивидуального крестьянина на рельсы коллективизма» («Сочинения», т. 12, стр. 153). Мы должны признать, что именно марксистский тезис об идиотизме деревенской жизни, о «дурацком крестьянском хозяйственном укладе»1, о несовместимости социализма с парцельным (то есть на своем клочке земли) производством был использован Сталиным для обоснования коллективизации. Не будь у него возможности подвести под экспроприацию деревни марксистские идеи, он вряд ли получил бы поддержку у партии. В 1929 году в основу своей речи о правом уклоне в ВКП(б) на апрельском Пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) Сталин положил марксистский тезис о крестьянстве как последнем капиталистическом классе.

3

Думаю, когда речь идет о людях, верящих в Маркса, верящих в то, что насилие униженных, диктатура пролетариата в состоянии облагородить мир и человека, то национальный фактор тут отступает на задний план. Скорее всего истоки этой веры надо искать в состоянии души человека. По крайней мере что касается природы ортодоксальности высших бар марксизма, то тот же М.М. Пришвин, на мой взгляд, был ближе к истине, чем В. Гроссман. «Трудно теперь, – писал Пришвин, – оценить это действие большевиков, когда они брали власть, подвиг это или преступление, но все равно: важно только, что в этом действии было наличие какой-то гениальной невменяемости»1. Это наблюдение совпадает по смыслу с тем, что записал в свой дневник в это же самое время и по тому же поводу Андрей Платонов. «Новый мир реально существует, – размышлял наедине с собой автор «Котлована» – поскольку есть поколение искренне думающих и действующих в плане ортодоксии, в плане оживленного «плаката»2. Правда, здесь же, в записных книжках начала 30-х годов, Платонов предупреждает, что это состояние всеобщей увлеченности марксизмом возможно только как местное явление. Он, этот мир, подчеркивал автор «Котлована», «локален, этот мир…местный, как географическая страна наряду с другими странами, другими мирами. Всемирным, универсально-историческим этот новый мир не будет и быть им не может»3.

Платонов прав. Инстинкт самосохранения не может пропасть сразу у всех народов. Гениальная невменяемость – это удел «избранных». Да и тут все висит на волоске. Если бы этот мифический мир, о котором писал М.М. Пришвин в своем дневнике, был гласно, во всеуслышание подвергнут суду правды, если бы все сохранившие способность думать и видеть начали вслух, открыто говорить то, что они говорили про себя, то он просто рассыпался бы под напором здравого смысла. Ибо этот мир с самого начала, со времен гражданской войны, был соткан из дичайших, уму непостижимых противоречий.

Тысячи, сотни тысяч людей, и прежде всего детей, умирают в городах от голода, от отсутствия хлеба. Но в то же время из умирающих от недоедания людей создаются заградительные отряды, призванные защищать город от мешочников, от хлеба, защитить смерть от жизни. И все эти ужасы из-за мистической веры в иной, более светлый мир, где не будет спекуляции, торговцев, товарного обмена, где не будет хозяев ночлежки Костылевых с их страстью к наживе. Но разве мародерство и людоедство, порожденные гражданской войной, не были страшнее мерзости дна, описанного Горьким? В годы гражданской войны, когда обезумевшие от голода люди одичали, превратились в зверей, когда и выдающиеся и невыдающиеся россияне умирали как мухи, СНК в лице его руководителей начинает поход против личных подсобных хозяйств, против кур и огородов1. Поистине все руководство большевистской партии до своего Х съезда находилось в состоянии этой гениальной невменяемости, подавившей сострадание, здравый смысл, зачатки экономического мышления.

Мириться с абсурдной стратегией военного коммунизма могли только невменяемые люди, ослепленные сказкой о будущем царстве всеобщего равенства. Один абсурд наслаивался на другой, наркотизация мышления приобрела глобальный характер. Самоучки, не получавшие систематического образования, знавшие только одну профессию – революционную борьбу, не имевшие элементарных представлений об основах организации современного им промышленного производства, конкретных экономических знаний, ставят перед собой задачу достигнуть невозможного, того, что никому ранее не удавалось, то есть подчинить единому плану миллионы хозяйственных связей, добиться в рамках всей национальной экономики такого же порядка, который царит на образцовой капиталистической фабрике. Поставив перед собой задачу цивилизовать Россию, они с нарастающей от года к году энергией искореняли образованных, способных к самостоятельному мышлению россиян, выжигая один пласт интеллигенции за другим, убивая всех, что не мог, как М. Горький, видеть в повседневных преступлениях коллективизации величайшее благодеяние, кто не мог согласиться с тем, что экономика очередей и тотального дефицита обладает преимуществом перед экономикой, ищущей покупателя.

Революция, поставившая перед собой задачу добиться более высокой, чем при капитализме, производительности труда, его более рациональной и эффективной организации, всю свою власть употребила на то, чтобы свести со свету хорошего, культурного работника, тот слой общества, который обладал и знаниями, и навыками, и хозяйственной энергией, необходимыми для экономического прогресса страны.

Примириться со всем этим мог только тот человек, который перестал думать и видеть. Он был уже не филистером, а просто человеком, духовно раздавленным и порабощенным абсурдностью неподвластного ему собственного социального бытия. С такого человека, наверное, и спрос невелик.

Вспоминаю обо всем этом не для того, чтобы оправдать высших бар марксизма 20-х – начала 30-х годов, а для того, чтобы лучше понять мотивы, которые движут нынешними защитниками чистоты марксизма – учения о классах и классовой борьбе. Что побуждает их не видеть очевидного, использовать всю силу интеллекта для доказательства разумности марксистских постулатов, будто бы никакого отношения не имеющих к ужасам нашей истории (дело, мол, не в хороших принципах, а в плохих исполнителях)?

Уму непостижимо: как можно сегодня, в конце ХХ века, имея за плечами многолетний опыт коммунистического экспериментирования на всех континентах, причитать вслед за Л. Троцким и Л. Каменевым, что беды социализма от мелкого буржуа, от плохого народа, от недостатка чистого пролетарского сознания?! Разве теперь не видно, что народ, какой бы он ни был, российский, германский, чешский, китайский, польский, здесь ни при чем? Всюду, куда ни кинь, коллективная организация труда в национальном масштабе (то есть мечта Маркса о превращении национальной экономики в одну большую фабрику) вела к одним и тем же плачевным результатам: к свертыванию хозяйственной инициативы и предприимчивости, к распространению безответственности, равнодушия к труду, к формированию иждивенческого типа личности. Не случайно в восточноевропейских странах сегодня крепнет и уже реализуется стремление граждан как можно быстрее избавиться от всех однажды выработанных и предложенных Марксом форм труда и жизни…

4

Не хочется брать греха на душу, да придется. Должен ведь кто-нибудь наконец-то назвать вещи своими именами. Так вот, позиция большинства нынешних наших радетелей чистоты Марксова учения объясняется не их невменяемой верой в него, а лукавством, двоемыслием. Лукавят, когда речь идет о Марксе, почти все. И демократы-интернационалисты, и государственники-патриоты, и западники, и славянофилы, и сталинисты, и антисталинисты.

Посудите сами. Разве способен искренне заблуждающийся человек на откровенный обман, на передергивание, на мухлевание? Наверное нет. Марксисты 20-х были последовательны в своей вере, в своей невменяемости. Горький, поддержав ленинскую борьбу с зажиточным крестьянином в период военного коммунизма, защищал и сталинский «великий перелом», сталинскую борьбу с крестьянским миром России, убеждая себя и других, что, «в общем, все идет отлично». «Это – переворот почти геологический, – пишет Горький Сталину, – и это больше, неизмеримо больше и глубже всего, что было сделано партией. Уничтожается строй жизни, существовавший тысячелетия, строй, который создал человека крайне уродливо своеобразного и способного ужаснуть своим животным консерватизмом, своим инстинктом собственника»1.

В подобном случае, в общем-то, все ясно. Не может писатель-гуманист так просто согласиться с убийством миллионов невинных соотечественников. Здесь умопомрачение. Иррациональная романтическая вера в нового человека2 убила у Горького чувство сострадания к ближнему, ожесточила его. У него не хватило культуры, духовной развитости, чтобы увидеть изначальную ложность самой идеи насильственной переделки человеческой природы.

Но когда читаешь нынешних поклонников марксизма, только диву даешься. Взять хотя бы публицистику последних лет такого писателя, как Александр Проханов. С присущей ему пылкостью и страстностью прозаик отстаивает святость марксистского коммунистического идеала, ругает почем зря нашу страну, которая, по его словам, «сегодня плохо изучает Маркса, может быть, не знает его»1. В уже упоминавшемся выше эссе «Трагедия централизма» писатель сожалеет о том счастливом сталинском прошлом, когда, по его словам, «социалистическая идеология» нас всех интегрировала, когда коммунистический идеал «из будущего формировал наше настоящее, объединял нас в общий социум». И в принципе такую позицию можно принять всерьез. Однако в публицистических статьях Проханова рядом с утверждением незыблемости марксистских принципов соседствует прямо противоположная оценка марксизма. В «Трагедии централизма» Проханов говорит о коммунистическом идеале как об утопии, внедрение которой в русскую жизнь обошлось нашему народу утратой жизней 60 миллионов сограждан. Проханов сравнивает ленинско-сталинское протаскивание России в социализм с протаскиванием верблюда через игольное ушко. После такой операции от старой России, естественно, могла остаться одна пыль.

Неясно, когда же А. Проханов искренен. Или в первом случае, когда пишет, что марксизм с его коммунистическим идеалом хорош, и желать больше нам нечего, или во втором, когда называет марксизм утопией, разрушившей старую Россию. Конечно, можно предположить, что это противоречие в суждениях Проханова о Марксе от безысходности нашей ситуации. Дескать, марксизм, конечно, утопия, вздор и иллюзия, но что поделаешь, если наш покалеченный революцией народ свыкся с однажды предложенным ему наркотиком, жить без которого он уже не может. Правда, при внимательном прочтении эссе «Трагедия централизма» убеждаешься – Александр Проханов все же еще оставляет читателю надежду на спасение. В конце очерка писатель порывает со своими прямыми суждениями о предрешенности российской судьбы, обрученной с железными вождями и вечной жертвенностью, призывает к гражданскому миру и терпимости, призывает «снести в общую братскую могилу красные и белые кости». Подобному духовному прозрению прозаика можно было бы порадоваться, если б не исходная двусмысленность его мировоззрения. Простому, не искушенному в нынешних политических играх читателю трудно уяснить, когда Александр Проханов прав. То ли когда он зовет следовать марксизму и его учению о классовой борьбе, то ли когда проповедует христианское примирение.

Впрочем, двойственность позиции Проханова в оценке марксизма – еще, пожалуй, самый безобидный вид лукавства в сравнении с теми ухищрениями, к которым прибегают ортодоксы, сетующие на то, что наша страна изуверилась в принципах коммунизма. По крайней мере Александр Проханов хотя бы не лукавит в главном: он не отрицает причастности марксизма и коммунистической идеологии к тому, что случилось со страной после Октября.

Те же из новых ортодоксов, а их большинство, кто отказывает нашей революции и нашему государству в праве на марксистское первородство, просто фальшивят. Например, Сергей Чернышев, когда утверждает, что русские марксисты, мол, неправильно поняли пафос «Манифеста Коммунистической партии» Маркса и Энгельса, что сам Маркс не был сторонником революционного насилия, что он не призывал силой устранять помещиков и капиталистов, не призывал к террору, к «красногвардейской атаке»1. Автор, обращающийся к многомиллионной аудитории читателей журнала «Знамя», не может не знать, что идея пролетарской революции, призыв к насильственному свержению капиталистического общественного строя составляют суть мировоззрения создателя «Капитала». И речь у него шла не о гегелевском «снятии», не о гегелевском «преодолении», а об элементарной экспроприации экспроприаторов. Нет никакой содержательной нравственной и тем более политической разницы между знаменитым Марксовым «бьет час капиталистической частной собственности. Экспроприаторов экспроприируют»2 и банальным отечественным «грабь награбленное». Ленин был абсолютно прав, утверждая: «Если мы употребляем слова: экспроприация экспроприаторов, то – почему же здесь нельзя обойтись без латинских слов?»3

Карл Маркс и Фридрих Энгельс мыслили точно такими же понятиями и категориями, какими мыслил Владимир Ленин. Они, основатели научного социализма, связывали приход нового строя прежде всего с вооруженным восстанием, с тем, что у нас в России обернулось «красногвардейской атакой» на капитал. Маркс и Энгельс не верили в силу слов, они верили прежде всего в силу оружия. Маркс был первым и единственным философом в истории человечества, кто призвал сменить оружие критики на критику оружием1. «Революция есть, несомненно, самая авторитарная вещь, какая только возможна. Революция есть акт, в котором часть населения навязывает свою волю другой части посредством ружей, штыков и пушек, то есть средств, чрезвычайно авторитарных. И если победившая партия не хочет потерять плоды своих усилий, она должна удерживать свое господство посредством того страха, который внушает реакционерам ее оружие»2 – эти слова принадлежат Фридриху Энгельсу.

В материале С. Чернышева неприятно поражает еще и то пренебрежительное отношение к соотечественникам, которым буквально дышит текст статьи. Автор «Новых вех» очень обеспокоен тем, что мы, утратив социальные ориентиры, ищем виновного, что маститые литераторы принимаются с пристрастием читать Ленина. Он взволнован, как бы критика Ленина не обернулась судом над Марксом. Как и Александра Проханова, Чернышева беспокоит, что Маркса давно не читают. Но его абсолютно не беспокоит тот факт, что своим раболепием перед Марксом, своим постоянным противопоставлением «гениального» ума Маркса «скудоумию» его русских последователей он сеет в душе читателя неверие в свои духовные силы и интеллектуальные возможности.

Не Ленин, а Маркс первым пришел к мысли, что революционный террор может стать мощным орудием в руках победившего пролетариата, «…сократить, упростить и концентрировать кровожадную агонию старого общества и кровавые муки родов нового общества» может «только одно средство – революционный терроризм«1. Эти слова принадлежат Карлу Марксу.

И Карл Маркс и Ленин были поклонниками якобинской диктатуры, оба оправдывали плебейский террор Великой французской революции. Да, Ленин уже в 1905 году хотел «разделаться с царизмом по-якобински или, если хотите, по-плебейски»2. Но не следует забывать, что и здесь он следовал советам Карла Маркса. «Весь французский терроризм – писал Маркс в знаменитой «Новой Рейнской газете» в 1848 году – был не чем иным, как плебейским способом разделаться с врагами буржуазии, с абсолютизмом, феодализмом и мещанством»3.

Даже теория перманентной революции, которая с таким «блеском» была применена Лениным и Троцким в России, изобретена Карлом Марксом и Фридрихом Энгельсом: «…сделать революцию непрерывной до тех пор, пока все более или менее имущие классы не будут устранены от господства, пока пролетариат не завоюет государственной власти, пока ассоциация пролетариев не только в одной стране, но и во всех господствующих странах мира не разовьется настолько, что конкуренция между пролетариями в этих странах прекратится и что, по крайней мере, решающие производительные силы будут сконцентрированы в руках пролетариев»4. Так было предначертано классиками, и так поступили большевики в России.

Не было никакого русского марксизма. Был только тот марксизм, который мог возникнуть среди русской революционной интеллигенции после знакомства с теми работами, которые сами основатели научного социализма рекомендовали для издания в России, и, прежде всего, после знакомства с «Манифестом Коммунистической партии», открыто призывавшим к разрушению старого мира.

Разве не Марксу принадлежит мысль о возможности возведения социалистического здания на фундаменте русской общины, конечно, в том случае, если революция в России получит вовремя политическую и технологическую помощь от победившего пролетариата развитых капиталистических стран?! Разве не Маркс в конце жизни вопреки всему, что он раньше заявлял о предпосылках социалистической революции, призывал «не … особенно бояться слова «архаический»"?!1 Разве не основоположник теории научного социализма писал Вере Засулич, что «специальные изыскания, которые я произвел на основании материалов, почерпнутых мной из первоисточников, убедили меня, что община является точкой опоры социального возрождения России»?!2 В чем же суть так называемого расхождения между европейцем Марксом и русскими большевиками? Ведь последние, идя на штурм Зимнего, тоже связывали основные надежды с политической и прочей помощью от неизбежной и скорой, как им казалось, пролетарской революции на Западе.

В конце концов, если, как предлагает С. Чернышев, азиатами следует называть тех людей, которые стремятся разрешать конфликты только при помощи насилия, революции, призывают не бояться гражданской войны, истреблять политического противника, то тогда первым азиатом следует считать именно Карла Маркса.

Идея диктатуры пролетариата принадлежит не Марксу. Первым ее сформулировал вождь плебейского крыла Великой французской революции Гракх Бабеф. Однако именно Карл Маркс философски обосновал неизбежность и необходимость истребительного характера пролетарской социалистической революции. «…нужно ли удивляться, – спрашивал Маркс, – что общество, основанное на противоположности классов, приходит, как к последней развязке, к грубому противоречию, к физическому столкновению людей?»1 И сам себе отвечал: «Только при таком порядке вещей, когда не будет больше классов и классового антагонизма, социальные эволюции перестанут быть политическими революциями. А до тех пор накануне каждого всеобщего переустройства общества последним словом социальной науки всегда будет: «…кровавая борьба или небытие. Такова неумолимая постановка вопроса»2.

Что было, то было. Марксизм невозможно отделить от событий, разворачивавшихся в России после Апрельских тезисов Ленина 1917 года. Влияние Маркса на большевиков в тот переломный период русской истории поразительно. Складывается впечатление, что голос живого Маркса все время звучал в их сознании, толкая их к захвату власти.

Маркс учил революционеров не быть «великодушными» и «честными»3, и они, насколько им позволяла совесть, стремились не церемониться в средствах достижения своей главной цели. Например, выдвигали популярные лозунги, зная, что на второй день после победы от них откажутся.

Маркс призывал не бояться гражданской войны1, и его русские последователи переступили через тот страх перед нравственным законом, который сдерживал Керенского, меньшевиков, все политические партии России того времени. Большевики не испугались страшной ответственности за последствия гражданской войны, при одной мысли о которых бил озноб всех других политических деятелей России. Они, большевики, в 1918 году сознательно разжигали костер гражданской войны в городе и деревне, полагая, что тем самым способствуют приближению счастья бесклассового общества. И в этом они опять шли вслед за Марксом, учившим не искать примирения и согласия, учившим, что «конфликты, возникающие из самих условий буржуазного общества, должны быть преодолены в борьбе»2.

И, наконец, мысль о том, что не надо бояться жертв во имя прогресса, что любой ценой необходимо сохранять революционный дух пролетарских масс, разделяемая всеми большевиками, тоже очень характерна для Маркса. Он, к примеру, ставил в заслугу коммунарам то, что они не сдались без борьбы. «Деморализация рабочего класса, – писал он, – в последнем случае была бы гораздо большим несчастьем, чем гибель какого угодно числа «вожаков»"3.

Идеи Маркса и вся наша послеоктябрьская история слиты воедино.

Со школьной скамьи остались у нас в памяти ленинские слова, определившие судьбы миллионов россиян в ХХ веке, что не надо бояться социализма4, «идти вперед, в России ХХ века, завоевавшей республику и демократизм революционным путем, нельзя, не идя к социализму1. Все мы помним, что в драматические дни, предшествовавшие Октябрю, переломившие ход мировой истории, Ленин говорил не об альтернативе русской многоукладной экономике, как настаивает Г. Водолазов, а о переходе от русского капитализма, который, по словам Ильича, «стал монополистическим», к более высокой форме организации труда – к социализму. Он рассуждал здесь о русском монополистическом капитализме, о «Продуголе», о «Продамете», сахарном синдикате как «о полнейшей материальной подготовке социализма», его «преддверии»2.

Неубедительной выглядит попытка Г. Лисичкина сочетать критическое отношение к социализму, построенному в России, с восхвалением мудрости и проницательности Ленина, которые якобы никогда не покидали его. Не отвечает действительности и утверждение Г. Лисичкина, что Ленин в отличие от Сталина сразу же после Октября проникся всей глубиной учения Маркса о реальном экономическом обобществлении средств производства и это подтолкнуло его к мысли о необходимости сохранения рынка, хозяйственного расчета.

Сразу после Октября Ленин связывал так называемое обобществление на деле не с рынком, не с хозяйственным расчетом, а прежде всего с милитаризацией труда, военной дисциплиной на производстве. Обобществление он рассматривал лишь как необходимое организационное подкрепление развертывающейся ускоренными темпами национализации, как учет имущества конфискованного3. Обобществление в то время, весной 1918 года, никак не связывалось с развитием экономических стимулов к труду, с какой-либо дифференцированной экономической политикой, с идеей экономического вытеснения частной собственности путем соревнования с государственной. Все это открытия более позднего периода – нэпа.

В первые послереволюционные годы Ленин связывал политику учета и контроля прежде всего с практикой трудовой повинности, с непосредственным политическим насилием над работником. Речь шла у Ленина о том же, о чем она шла и у Бухарина в его работе «Экономика переходного периода», – о полном отчуждении у трудящихся, у всех членов общества свободы выбора, где трудиться и сколько трудиться. В государстве диктатуры пролетариата подобные вопросы должны были решаться центральной властью. Тех же, кто сопротивляется новым порядкам, кто не желает работать, считал в декабре 1917 года Ленин, придется силой принудить к труду. Опыт такого рода принуждения, с его точки зрения, может быть разным. «В одном месте посадят в тюрьму десяток богачей, дюжину жуликов, полдюжины рабочих, отлынивающих от работы (так же хулигански, как отлынивают от работы многие наборщики в Питере, особенно в партийных типографиях). В другом, – писал Ленин, – поставят их чистить сортиры. В третьем – снабдят их, по отбытии карцера, желтыми билетами, чтобы весь народ, до их исправления, надзирал за ними, как за вредными людьми. В четвертом – расстреляют на месте одного из десяти, виновных в тунеядстве. В пятом – придумают комбинации разных средств»1.

О том, что принципу трудовой повинности придавалось первостепенное значение в первый послеоктябрьский период, свидетельствует и работа Ленина «Очередные задачи Советской власти», в которой в наиболее систематической форме излагался первоначальный план строительства социализма в России. Здесь Ленин, в частности, рассматривал социалистические суды в качестве основного средства установления порядка и дисциплины в новом обществе. «Новый суд – писал он – нужен был прежде всего для борьбы против эксплуататоров, пытающихся восстановить свое господство или отстаивать свои привилегии… Но, кроме того, на суды, если они организованы действительно на принципе советских учреждений, ложится другая, еще более важная задача. Это – задача обеспечить строжайшее проведение дисциплины и самодисциплины трудящихся… Без принуждения такая задача совершенно не выполнима. Нам нужно государство, нам нужно принуждение. Органом пролетарского государства, осуществляющего такое принуждение, должны быть советские суды. И на них ложится громадная задача воспитания населения к трудовой дисциплине»2.

Таким образом, трагедия нашего общества состояла не в том, что Сталин отступил от ленинского учения об обобществлении, как оно было сформулировано весной 1918 года, а в том, что он вернулся к нему вскоре после смерти Ленина и слепо следовал этому учению, хотя сам Ильич в конце жизни и отказался от прежней трактовки обобществления.

Г. Лисичкин вводит читателя в заблуждение и тогда, когда в своей опубликованной «Новым миром» статье «Мифы и реальность. Нужен ли Маркс перестройке?» утверждает, что уравнительные идеи распределения Сталин взял в готовом виде у Дюринга1. В том не было никакой нужды. Энгельс как марксист защищал идеи уравнительного распределения с еще большей страстью, чем Дюринг. Читатель может раскрыть «Анти-Дюринг» Энгельса и самостоятельно познакомиться с разделом VI о простом и сложном труде. Там он обнаружит для себя много поучительного. К примеру, высказывание Энгельса по поводу попытки приписать Марксу мысль о возможной дополнительной оплате в будущем обществе за сложный труд. «…это просто бесстыдная подтасовка, подобную которой можно встретить разве только у разбойников пера»2, – негодовал друг Маркса. Энгельс настаивал на том, что «вопрос о более высокой оплате сложного труда» вообще не имеет права на существование в рамках научного социализма. «В обществе частных производителей, – писал он в «Анти-Дюринге», – расходы по обучению работника покрываются частными лицами или их семьями; поэтому частным лицам и достается в первую очередь более высокая цена обученной рабочей силы: искусный раб продается по более высокой цене, искусный наемный рабочий получает более высокую заработную плату. В обществе, организованном социалистически, эти расходы несет общество, поэтому ему принадлежат и плоды, т.е. большие стоимости, созданные сложным трудом»3.

Г. Лисичкин не имеет никаких оснований утверждать, что Фридрих Энгельс в отличие от Дюринга был противником отмены денег, натурального обмена в будущем социалистическом обществе, что он якобы видел и понимал универсальность денег как средства элементарного общения между людьми, близкого по своим функциям языку, письменности. Никогда этого Энгельс не понимал. Все, что приписывает Энгельсу автор статьи «Мифы и реальность…», находится в противоречии с теоретическими убеждениями Маркса и Энгельса. Классики стояли на прямо противоположной точке зрения, они исходили из того, что деньги, рынок, товарно-денежные отношения являются таким же переходящим моментом в развитии человеческой цивилизации, как и частная собственность. По этой причине Энгельс резко критиковал Дюринга за то, что тот проявил непоследовательность при решении этого вопроса. С одной стороны, Дюринг запрещал денежные расчеты между коммунами, но с другой – выдавал заработную плату денежными знаками, разрешал делать накопления. Именно последняя деталь вызвала возмущение Энгельса, а отнюдь не стремление Дюринга перейти к натуральному обмену между коммунами. Во всем этом опять-таки легко убедиться, ознакомившись с тем, что писал он сам по этому поводу в «Анти-Дюринге»1.

В том-то и дело, что Энгельса и его представление о социалистической экономике никак нельзя актуализовать. Он явно устарел и в своей борьбе с мировыми деньгами, и в своей борьбе с правом трудящихся делать с собственным заработком все, что они хотят, и в своей борьбе с обязанностью родителей содержать детей. Он устарел в своем убеждении, что подлинной целью общества является отмена всяких денежных знаков и их заменителей и что общество «сделало бы шаг вперед в направлении к своей цели и поднялось бы на более высокую ступень развития»1, если оно сумело бы добиться упразднения денег. Энгельс устарел в равной мере и в своей борьбе за единую и неделимую общественную собственность, в своей борьбе против кооперативных, групповых форм собственности в будущем социалистическом обществе. Он никогда не был ни сторонником кооперации, ни сторонником самостоятельности.

Г. Лисичкин уверяет, будто сталинская борьба с кооперативной собственностью, с конкуренцией никак не вытекала из марксизма и Сталин подавлял экономическую самостоятельность предприятий, подавлял мелкое индивидуальное производство вопреки марксистской теории обобществления средств производства.

Нет более «гнусного» искажения марксизма, возмущался тот же Энгельс, как подтасовка, заключающаяся в утверждении г-на Дюринга, будто общая собственность является у Маркса «собственность является у Маркса «собственностью одновременно и индивидуальной, и общественной»2. Маркс, настаивал Энгельс, и мысли не мог допустить, чтобы «публичное право данной хозяйственной коммуны на ее средства труда являлось исключительным правом собственности, по крайней мере по отношению ко всякой другой хозяйственной коммуне, а также по отношению ко всему обществу и государству, чтобы «существовали богатые и бедные хозяйственные коммуны и их выравнивание… происходило путем притока населения к богатым коммунам и отлива его из бедных коммун»1.

Трудно объяснить, почему Г. Лисичкин и все публицисты, присягнувшие на верность исходной идее статьи «Мифы и реальность…», именно «Анти-Дюринг» Энгельса используют для отлучения Сталина от марксизма. Более неудачного хода, кажется, и придумать-то невозможно. Ведь нигде так явственно не проглядывает социальный утопизм марксизма, как в этой работе Энгельса, нигде так явственно не обнаруживается несоответствие экономической доктрины Маркса реальной жизни, психологии обычного, эмпирического человека.

И самое главное. Нигде столь наглядно не обнажены доктринальные корни сталинского административного, государственного социализма, как в этой работе Фридриха Энгельса. Дело тут вовсе не в каких-то частных совпадениях, а в единстве главных социально-экономических установок и ориентиров Энгельса и Сталина, ориентиров на всеобщее, всех уравнивающее равенство, на одну общественную или государственную собственность, на уничтожение рыночных механизмов, на коллективный, коммунистический быт.

Нравится это нам или нет, но принципы, провозглашенные Марксом и Энгельсом, никак не могут способствовать преодолению нашего нынешнего экономического кризиса. Национализацию земли, на которой настаивали классики, мы осуществили давно, еще в 1917 году. Ее плоды хорошо известны. Земля без хозяина оказалась в роли сироты, которого каждый, кому не лень, может обидеть. Деградация значительной части почв, и прежде всего нашего национального богатства – чернозема, деградация крестьянства, а в итоге и деградация горожанина, вынужденного идти на все вплоть до преступления, лишь бы добыть хлеб насущный, – вот к чему это привело. Марксистская аграрная программа явилась на деле программой достижения всеобщей бедности.

Не помогла и идея всеобщей трудовой повинности, организации трудовых земледельческих армий, скомпрометировавшая себя еще во времена военного коммунизма, во времена Л. Троцкого1. Иной читатель может удивиться: как же так – марксизм и трудовые армии? Но вспомним «Манифест Коммунистической партии», где провозглашаются одинаковая обязательность труда для всех и учреждение промышленных армий, в особенности для земледелия.

Не оправдала себя и идея классиков о чередовании сельскохозяйственного труда с промышленным, а тем более идея привлечения студентов и школьников к уборке урожая. Человек, не связанный с землей собственностью, никогда не станет рачительным, толковым земледельцем. Дабы у читателя не оставалось сомнение и на этот счет, напомню ему, как классики мыслили себе общий труд на общей земле по общему плану. «Превратите всю Германию в хозяйства по 2000 – 3000 моргенов, – писал Энгельс Р. Мейеру 19 июля 1893 года, – больше или меньше, в зависимости от природных условий, – введите машинное производство и все современные усовершенствования; разве тогда мы не будем иметь среди крестьянского населения более чем достаточно обученных рабочих? Ведь тогда земледельческой работы не хватит, чтобы занять это население в течение всего года. Большие массы людей будут продолжительное время бездельничать, если мы не займем их в промышленности. А наши промышленные рабочие тоже захиреют физически, если им не предоставить возможности работать на свежем воздухе, и особенно в сельском хозяйстве. Допустим даже, – продолжает Энгельс, – что нынешнее взрослое поколение не годиться для этого. Но молодежь-то можно этому обучить. Если несколько лет подряд в летнюю пору, когда есть работа, юноши и девушки будут отправляться в деревню, – много ли семестров придется им зубрить, чтобы получить ученую степень пахаря, косаря и т.п.? Вы же не будете утверждать, что необходимо весь свой век ничем другим не заниматься, что надо так отупеть от работы, как наши крестьяне, и только так научиться чему-нибудь путному в сельском хозяйстве?»

Вряд ли возможно отыскать хотя бы одну экономическую идею Карла Маркса, которая не была бы использована в процессе социалистического строительства в нашей стране или в других социалистических странах и которая не обернулась бы пустой тратой сил и средств и в конечном итоге экономическим крахом. Все социалистические страны заплатили большую цену за марксистскую страсть к максимальной централизации и концентрации производства, за марксистскую любовь к крупным формам. О печальной истории сталинских крупных фабрик зерна – советских совхозах – и говорить нечего…

5

Итак, коль скоро мы действительно строили социализм по Марксу и Энгельсу и из этого ничего не вышло (то есть теория проверки практикой не выдержала), тогда отчего же у нас и сегодня так много ортодоксов? Почему столько людей, рискуя своим добрым именем, научным авторитетом, пренебрегая элементарным здравым смыслом, продолжают настойчиво утверждать, что истины марксизма, мол, верны и неоспоримы, что сами принципы, несмотря ни на что, у нас всегда были хороши, лучшего и желать не надо?

Конечно, мотивы такого, в данном случае сознательного, упорства могут быть самые разные. Наверное, сказывается инерция прежней социальной патологии, в которой все мы пребывали не одно десятилетие. Не может же в самом деле быть так, чтобы экономика оказалась деформированной, политическая система бесчеловечной, а сознание людей нормальным. Не может быть, чтобы идеология, запечатлевшаяся в наших программных документах недавнего прошлого, не несла в себе печати всеобщей патологичности.

Иллюзия, утопия, воплотившаяся в жизнь, неизбежно должна была бесконечно воспроизводить подкрепляющие ее иллюзии.

Возможно предположить, что советские люди думали и действовали в плане «оживленного плаката» марксистской ортодоксии не потому, что они в нее искренне верили, а потому, что у них, оставшихся в России, другого выхода, в сущности, и не было. Не каждый готов платить жизнью, годами лагерей за право называть абсурд абсурдом, за право быть верным здравому смыслу, видеть мир таким, каков он есть на самом деле. В этой ситуации остается только мыслить и думать по законам сохранения жизни. То есть думать и действовать безопасно с политической точки зрения.

Но с другой стороны, мыслить об одном и том же двояко – со знаком плюс и со знаком минус, думать одно, а говорить другое – накладно для психики. В этой ситуации человек страдает не только от душевной двойственности, но и от зависти к тем людям и странам, которые избавлены от необходимости мучить себя двойной жизнью.

Жизнь умнее нас. Она находит выход из подобной ненормальной ситуации. Противоречия между логикой абсурда, в котором оказались люди, и логикой здравого смысла, которая какое-то время после коммунистической революции сохраняет свою власть над человеком, разрешаются просто. Патологическая ситуация рождает патологическое же, неестественное видение мира. Оно обычно приходит (высшие бары марксизма не в счет) со вторым коммунистическим поколением. Не случайно студенты 30 – 40-х годов были большими ортодоксами, нежели студенты 20-х. Суть этого видения мира в том, что оно относит неестественное в общественной жизни к разряду высших социальных добродетелей, а нормальное осуждает как аномалию. В результате новый, революцией рожденный человек не только не страдал от своей духовной ущербности, но, наоборот, полагал, будто ущербны все остальные, живущие иначе. Ущербны те, кто живет в демократическом, плюралистическом обществе, кто имеет свободу передвижения, свободу выбора места жительства, кто волен верить или не верить, волен выбирать себе ту социальную и политическую истину, которая ему по душе.

Наша патологическая экономическая и политическая ситуация создала десятки идеологических мифов, помогавших советскому человеку искренне верить, что ему действительно живется хорошо и он самый счастливый человек в мире. Так крепло всеобщее убеждение, что революции являются подлинными праздниками истории, а народы, не пережившие столь жестокой, кровавой гражданской войны, как мы, просто обделены судьбой и не знают истинного счастья.

Словно дети, мы радовались тому, что у нас практически ничего не осталось от старой, досоциалистической России – не только помещиков-господ, но и интеллигенции, духовенства, купцов, зажиточного крестьянства. Мы искренне верили, что и другие народы не станут счастливы, пока не поступят как мы, пока не пойдут за нами, пока не взорвут храмы, не покончат с торговцами, частными ремесленниками, кулаками, пока полностью не уподобятся нам.

Точно такое компенсаторное происхождение имел и имеет и миф о пророке Марксе, о первом, единственном человеке в мире, которому якобы открылись все тайны и законы истории.

Философы, экономисты, историки, в массе своей лишенные доступа к культурным достижениям современной цивилизации, права выезда и свободного общения с коллегами на Западе, неизбежно должны были верить в то, что после Маркса ничего существенного уже в общественной мысли произойти не может, что невелика беда, если они ничего не знают о современной социальной науке и ни с кем «посторонним» не общаются.

Тысячи выдвиженцев, «людей из народа», отобранных для обучения философии и истории по классовому, партийному признаку, никак не могли осилить высоты европейской общественной мысли XVIII – XIX веков – Шеллинга, Гегеля, Канта, не говоря уж о тех мыслителях, которых нельзя было прочитать в переводе на русский язык. Поэтому-то они оказались просто обреченными на веру в то, что тексты Маркса («Капитал» и «Манифест Коммунистической партии») являются сосредоточением всей европейской культуры. Маргинальные, в лучшем случае, боковые линии развития общественной мысли (к примеру, социалистическая) возводились в ранг центрального столпа культуры, а генеральные, сквозные, как философия бытия человека, отбрасывались за ненадобностью.

Советский интеллигент, уверовавший в созданным им же самим миф о Марксе как центре интеллектуальной вселенной, потому и склонен принять критику «великого учения» за варварство, за разрушение культуры. Ему, видимо, кажется, что, защищая Маркса от здравого смысла, он защищает самые основы культуры, место нашей страны в мировом культурном процессе. И это не предположение. На многих нынешних перестроечных семинарах, посвященных Марксу, рефреном звучит одна и та же мысль: не забирайте у советского народа Маркса, ибо, лишившись веры в него, он лишится культуры. Как раз здесь, видимо, и кроется изъян мышления многих демократических ортодоксов. Но хочется все же верить, что в большинстве наши литераторы, экономисты и философы лукавят, кривят душой по соображениям альтруистическим, из милосердия к своим соотечественникам, опасаясь ошеломить их, быть может, самой страшной правдой – что они страдали, мучились, отрывали от себя и от своих детей последний кусок хлеба во имя призрака, кабинетной, оторванной от жизни химеры. Да что хлеб! В жертву на алтарь этой химеры были принесены жизни десятков миллионов ни в чем не повинных людей, беззащитных детей и стариков… Вспомним, вдумаемся, какая страшная концентрация лишений, страданий, мук, унижений, насилия над личностью произошла на сравнительно коротком отрезке истории. Такой вселенской катастрофы еще не случалось. От начала мира было создано множество утопий, идей-призраков. Множество пророков прельщали людей чудом, обещаниями превратить камни в хлебы. Их слушали. Но жить все же предпочитали своим умом, мудростью веков и своих предков. А наш народ дал-таки себя соблазнить, поверил в чудо. Поверил Ленину, посулившему в 1920 году молодежи, что она через десять – двадцать лет будет жить при коммунизме, поверил в какой-то момент даже Хрущеву, предрекавшему «светлое будущее» в самой что ни на есть ближайшей перспективе. И главное – поверил Марксу, его пророчествам о неотвратимости и неизбежности коммунизма, о земном рае, где все воздастся по потребностям. Даже сегодня, когда иллюзорность, утопичность марксистских проектов обнаруживают себя во всем и вроде бы уже ни у кого не должны вызывать сомнений, 37 процентов населения нашей самой образованной в мире страны продолжают верить в коммунизм!

После того, как мы дали себя обмануть, до основания разрушили свое государство, культуру, обкорнали свою мысль и совесть, признаться в заблуждении, в преступной ошибочности содеянного действительно трудно. А ведь мы еще тащили за собой, силой заставляя служить утопии, другие народы: венгров, чехов, поляков, немцев, румын, – полагая, что делаем великое благодеяние, учим их коммунистическому, марксистскому разуму, ведем их к неотвратимому счастью. Некоторые авторы до сих пор никак не могут взять в толк, почему в один миг, как только стало ясно, что мы не прибегнем к авторитету танков и пушек, страны Восточной Европы сбросили с себя навязанное им коммунистическое счастье и возвращаются к нормальной жизни, на ту дорогу, по которой уже тысячелетия идет человечество1.

Мы промучили лагерями и тюрьмами, страхом и голодом, карточками и вечными, никогда не кончающимися очередями по крайней мере три поколения россиян, чтобы не прийти, а лишь подступиться к тому, что было очевидно многим серьезным ученым уже на рубеже XIX – XX веков.

Разве не предупреждал Эдуард Бернштейн о том, что Маркс ошибся в своих прогнозах относительно перспектив укрупнения и концентрации сельскохозяйственного производства, что идея организации аграрного сектора в национальном масштабе – наподобие одной фабрики – утопична, а наиболее рациональным и приемлемым способом ведения хозяйства на земле будет оснащенная техникой семейная ферма? Однако мы всячески открещивались от Бернштейна как ревизиониста и с нечеловеческим упорством воплощали Марксову утопию в жизнь, разрушая народный быт, землю, душу людей. Теперь, кажется, опомнились, решили вроде бы вернуться к аренде, к индивидуальному хозрасчету. Но неужели надо было тратить век, чтобы прийти к очевидному: проверенная мировым опытом форма землевладения – это крестьянин на собственной земле? Неужели требуется столетие, чтобы понять: раскрестьянивание крестьянина приводит к голоду?

Разве не предупреждал в начале ХХ века Петр Струве, что нет никаких серьезных, научных оснований полагать, будто противоречие между производительными силами капитализма и его юридической оболочкой разрешится по Марксовой формуле, революционным взрывом (во что свято верили все русские марксисты)? Скорее всего, говорил Струве, взаимодействие между этими двумя противоположностями приведет к изменению качества капитализма; его производственные отношения достаточно гибки, эластичны, чтобы приспосабливаться к постоянным революциям в технологии производства. (Отсюда и многообразие путей разрешения экономических и социальных конфликтов.) «Оба противополагающиеся явления могут взаимно притуплять друг друга, приспособляться друг к другу и при этом и благодаря этому изменяться существенным образом, именно качественно»1. Русские же социал-демократы на протяжении века игнорировали работы выдающегося мыслителя, со дня на день ожидая чуда: капитализм, товарное производство, институт частной собственности исчерпают свои экономические возможности – и наконец, все народы мира дружными и стройными рядами двинутся к счастью нерыночной экономики где производитель будет лишен всякой хозяйственной самостоятельности.

Разве не предостерегал Прудон в своих письмах Марксу, что экономическая доктрина, предполагающая монопольное бесконкурентное производство, с неизбежностью ведет к деспотизму, к всевластию центральных органов коммуны над жизнью ее членов? Предупреждал. О том, что монополия, присущая плановому нетоварному производству типа оуэновской коммунии, влечет за собой деспотизм, писал Бакунин, Кропоткин.

Русский революционер Михаил Бакунин говорил, что общество не кролик и никому не дозволено производить над ним эксперименты. «И если можно быть почти уверенным – писал он, полемизируя с Марксом – что никакой ученый не посмеет теперь обращаться с человеком, как он обращается с кроликом, тем не менее всегда следует опасаться, как бы коллегия ученых, если только это ей позволить, не подвергла живых людей научным опытам, без сомнения менее жестоким, но которые были бы не менее от этого гибельны для человеческих жертв. Если ученые не могут производить опытов над телом отдельных людей, они только и жаждут произвести их над телом социальным»1.

Когда автор этих строк без малого четверть века назад, будучи студентом, конспектировал книгу Михаила Бакунина «Кнуто-германская империя и социальная революция», его посетила простая, очевидная мысль. Научный, то есть достоверный, социализм в принципе нельзя создать. Ибо нельзя создать науку о том, чего нет, что не поддается чистому, отвлеченному эксперименту. Существует только один путь проверить научность учения Маркса о коммунизме – разрушить, развалить некоммунистическое общество, то есть провести социальный эксперимент.

Конечно, капитализм (особенно старый, домонополистический) порождал и порождает противоречия, вызывающие естественное недовольство трудящихся масс. Но капитализм никогда и ни при каких условиях не вел к разрушению традиционного частного быта и частного обеспечения через рынок, тем более он сам по себе не вел к отмене института наследства, обязанности родителей воспитывать и содержать детей1. Капитализм никогда и ни при каких условиях не разрушал мировоззренческие или моральные стимулы к труду. Не вел капитализм и к соединению задач организации рационального и эффективного труда с задачами формирования коллективности.

Стоит только заставить работать свой разум – и сразу же обнаружится, что революционеры, разделяющие веру в самоотрицание капиталистической экономики, в любом случае оказались бы в роли человека, бросающегося вниз головой в пустой бассейн. Результат был бы одним и тем же и в России 1917 года и в Америке 1990 года, ибо как в первом случае, так и во втором готовность капитализма к социалистической организации труда всегда и всюду одинакова, а именно – равна нулю.

В том-то и дело, что сталинские, военно-коммунистические методы налаживания нового, коллективистского производства неизбежны до тех пор, пока сохраняется марксистская утопическая вера в возможность организации такого производства, которое было бы свободно от соображений прибыли и личной выгоды. Сталинизм – роковая плата за экономический утопизм марксизма, за стремление отвлечься от соображений предпринимательского интереса как главного стимула развития производства, главного условия инициативы, хозяйственной активности людей.

На примере известного «Предисловия к критике политической экономии» хорошо видно, как Маркс абсолютизирует, превращает в универсальное то явление, что по сути своей было уникальным, то есть переход от позднего феодализма к буржуазной демократии с помощью политической революции.

Действительно, капитализм подобен плоду, что созревает во чреве позднего феодализма, он с самого начала формируется как органическая целостность, как сложившаяся система механизмов саморазвития и саморегуляции, как система экономических отношений и побудительных мотивов. Абсолютно все элементы капитализма сложились в условиях позднего феодализма. Тут действительно дело революции состоит только в том, чтобы расчистить дорогу созревшему дитяти, обеспечить простор уже сформировавшимся экономическим отношениям. Революционеры в данном случае утверждают и защищают то, что уже есть, что уже доказало свою жизнеспособность в недрах феодального общества. Речь здесь идет о развитии истории в рамках одного и того же частнособственнического направления.

Но социализм в отличие от капитализма – как качественно новая формация, как система механизмов саморегуляции – не может сложиться в недрах капиталистического общества. Капитализм не создает ни мотивов нового способа производства, ни его субъектов, то есть людей, подготовленных для строительства новой системы экономических отношений. Вопрос о том, кто может заменить организаторов капиталистического производства, заинтересованных в прибылях, несущих материальную ответственность за свои решения, заботящихся о сохранении преемственности квалифицированного руководства, так и не был систематически рассмотрен в работах классиков. Мы его так и не решили на практике за семьдесят лет социалистического хозяйствования.

То, что в теории имело название объективных предпосылок перехода от капитализма к социализму (централизация и концентрация средств труда, достижения промышленности, капиталистическая дисциплина труда и т.д.), в жизни оказалось обломками старого производства. Как только революция подорвала право собственности, право на предпринимательскую прибыль, прежнее, капиталистическое производство угасло, рассыпалось на отдельные куски.

И действительно, одно дело самодвижение научно-технического прогресса в условиях капиталистической конкуренции, другое – в условиях монопольного коллективного производства, с которым связывали будущее общество основатели научного социализма. Из текстов Маркса и Энгельса трудно выяснить, что именно явится движителем научно-технического прогресса в социуме, отказавшемся от конкуренции, от предпринимательской прибыли и личной экономической ответственности организаторов и руководителей производства за принимаемые ими решения. Учение Маркса и Энгельса в коммунизме нельзя даже назвать вполне научной гипотезой, ибо в основе его лежит посылка, которая ничем не подкреплена – ни экономическим анализом перспектив развития современного им производства, ни анализом возможных социальных и демографических сдвигов, ни анализом динамики и тенденции развития основных потребностей человека. Здесь, в этой части марксизма, все построено на вере в то, что «теперь благодаря развитию крупной промышленности… созданы капиталы и производительные силы в размерах, ранее неслыханных, и имеются средства для того, чтобы в короткий срок до бесконечности увеличить эти производительные силы»1. С этой верой в будущий строй, который в состоянии «до бесконечности увеличить эти производительные силы», Энгельс рождается как коммунист, революционер. С ней он и умирает. В своей самой крупной работе «Анти-Дюринг» он обещает будущим поколениям, что только при коммунистических отношениях уже достигнутые технологические истины могут быть осуществлены на практике, а переход к ассоциированному производству избавит людей от многих «трудностей и препятствий», характерных для классового общества, «обещает небывалый научный, технический и общественный прогресс»1.

Теория Энгельса не отвечает элементарным требованиям достоверности, так как ее автор вообще не знает вопросов «на каком основании?», «почему?». Неясно, чем он руководствуется, предполагая, что высокие темпы развития техники, производства, вызванные к жизни капиталистической конкуренцией, стремлением к прибыли, сохранятся и в условиях ассоциированного общества, где исчезнет и первое и второе, где коренным образом изменятся условия жизни людей. Энгельс, похоже, вообще об этом не задумывался, игнорировал проблему условий и стимулов эффективного качественного труда.

Ответа на вопрос «почему?» мы при всем желании не найдем и у Маркса. В «Критике Готской программы» он рисует величественную картину перерастания низшей фазы коммунизма в высшую, описывает кульминацию исторического развития, «когда труд перестанет быть только средством для жизни, а станет сам первой потребностью жизни; когда вместе с всесторонним развитием индивидов вырастут и производительные силы и все источники общественного богатства польются полным потоком»2. Но опять-таки Маркс ничего не говорит о предпосылках, условиях, механизмах желанного чуда. Он предлагает своему читателю поверить, что в будущем нужда в конкуренции, рынке, в экономическом принуждении к труду отпадет сама собой, ибо природа человека изменится. А как же иначе! Ведь «вся история есть не что иное, как беспрерывное изменение человеческой природы»1.

Вера в неизбежное преображение природы человека, понятно, слишком зыбкое основание для учения, претендующего на то, чтобы экономически, социально и политически переиначить, перевернуть мир и судьбы миллионов людей. Невольно хочется спросить: а если человек не изменится так быстро, как надеялись Маркс и Энгельс, если он проявит упорство и надолго сохранит потребность в конкуренции, соревновательности? Что станет в этом случае питать коммунистический прогресс? Исчерпывающие ответы на эти вопросы как раз и дали Сталин и его система.

Карл Маркс судит историю, человека, современную ему действительность с позиции так называемого родового существа.2 В основе его учения лежит противопоставление идеальной личности, человека, воплотившего в себе все богатство человеческой культуры и социальной жизни, преодолевшего все формы отчуждения, так называемому эмпирическому, случайному человеку. Маркс вслед за немецкими романтиками полагался на чудо, на личность, воплотившую в своем коротком индивидуальном существовании весь смысл, все нормы социального бытия человека, на человека-бога. Но такое противопоставление, соотнесение мечты, фантазии, то есть того, чего никогда не было и никогда не будет, с тем, что есть и было всегда, вряд ли могло обогатить позитивное знание о человеке и обществе. Максимализм и глобализм не способствуют социологической трезвости.

Убеждение Маркса, что его современник, «мирское существо», лишен истинности1, подточило его интерес к реальному, смертному человеку, помешало ему увидеть, что есть истина души, что есть истина людского бытия. Поражает легкость (если не легкомыслие), с какой Маркс отбрасывает одно из величайших достижений человеческой культуры – христианский принцип суверенитета «всякого человека» как «высшего существа». И делает он это из убеждения, что христианский человек испорчен «всей организацией нашего общества»2.

Выбрав неверный, максималистский масштаб измерения человека, Маркс встал на путь нигилистического отрицания всех социальных институтов и механизмов гражданского общества, всего того, на чем держалась и до сих пор держится человеческая цивилизация. Все, что он, Карл Маркс, проклял как формы отчуждения человека, то есть религия, моногамная семья, христианская мораль государства, частная собственность, дом, как выяснилось сейчас, составляет фундамент цивилизации, правового государства. Всю свою жизнь в науке Маркс ловил этакую чудо-рыбу, а тем временем через его сеть, как вода через сито, проскользнули все основные фундаментальные аспекты человеческого бытия и жизни современного общества. Проблемы жизни и смерти, греха и покаяния, совести и милосердия, одиночества и любви и многие, многие другие остались вне его внимания. Маркс, призывавший к мужеству мысли в познании истины, тем не менее никогда не размышлял всерьез, по крайней мере в своих текстах, о самом главном: о человеке, его душе, его страстях, скрытых страданиях, затаенных мыслях. Он не видел, скорее не хотел видеть, что человеку, даже самому честному, совестливому, порой трудно противостоять своему природному эгоизму, чувству зависти, лести, соблазнам славы, власти, богатства. С.Н. Булгаков справедливо и точно отмечал: «Маркс остается мало доступен религиозной проблеме, его не беспокоит судьба индивидуальности, он весь поглощен тем, что является общим для всех индивидуальностей, следовательно не-индивидуальным в них, и это неиндивидуальное… обобщает в отвлеченную формулу, сравнительно легко отбрасывая то, что остается в личности за вычетом этого неиндивидуального в ней, или с спокойным сердцем приравнивая этот остаток нулю»1.

Марксизм в силу характера и способа мышления его создателя был наглухо закрыт для духовной проблематики. Мало того, Маркс в своем пренебрежении к «неистинному» человеку редуцировал не только духовную, религиозную сущность бытия, но и экономического человека, который, казалось, являлся главным предметом его забот и внимания. Духовный и интеллектуальный максимализм Маркса закрыл ему дорогу в царство экономики. Карл Маркс, учивший, что идея всякий раз посрамляла себя, как только отрывалась от интересов людей, сам в исследовании и капитализма и будущего коммунистического общества мало считался с тем обстоятельством, что корысть во многом движет этим грешным миром. Всю жизнь в своих основных работах, включая «Капитал», Маркс доказывал, что капиталист, для которого целью является получение меновой стоимости, по природе своей не заинтересован в производстве добротный вещей, что только в ассоциации, с самого начала нацеленной на производство потребительной стоимости, потребности человека будут поставлены во главу угла. Но в жизни, как мы теперь знаем, все обстоит прямо противоположным образом, то есть так, как говорил Адам Смит и современники Маркса, критики «Капитала», стоявшие на точке зрения здравого смысла. Предприниматели, пекущиеся вроде бы исключительно о прибыли, принесли достаток и благосостояние для значительной части общества. Поскольку капиталист не может получить прибыль, не продав вещь на рынке, то он по логике вещей в условиях конкуренции будет прилагать все возможные усилия для повышения качества продукции. Сами эти условия заставляют его денно и нощно думать о совершенствовании своих изделий. Между тем монопольный производитель национальной ассоциации, освобожденный от контроля со стороны рынка, по той же логике вещей слабо заинтересован или совсем не заинтересован в совершенствовании производимой им продукции.

Когда читаешь тексты классиков, складывается такое впечатление, что Маркс и Энгельс никак не могут продраться через опутавшую их сознание сетку сущностных понятий, не могут увидеть и осмыслить очевидные вещи. Ни один из предшествовавших им социалистов-теоретиков не обошел своим вниманием проблему лени, проблему стимулов к труду, замены, компенсации тех стимулов хозяйствования, которые дает частная собственность. А вот для Маркса и Энгельса всех этих проблем не существовало. Классики никогда всерьез и систематически не исследовали такую фундаментальную проблему, как стимулы к труду, к совершенствованию производства. Они полагали, что инженеру будет стыдно просить лишнюю тарелку супа за свой добавочный труд. Как будто не было печального опыта коммун Оуэна, где все были охочи до сочинения стихов, но так и не нашлось желающих работать в поле. В своем «Манифесте Коммунистической партии» Маркс и Энгельс открыто иронизируют над теми, кто напоминал в полемике с социалистами о существовании проблемы стимулов, кто «выдвигал возражение, будто с уничтожением частной собственности прекратится всякая деятельность и воцарится всеобщая леность». Если бы это действительно было так, полагали Маркс и Энгельс, то «в таком случае буржуазное общество должно было бы давно погибнуть от лености, ибо здесь тот, кто трудится, ничего не приобретает, а тот, кто приобретает, не трудится»1.

Противопоставление сущности явлению, родового человека – эмпирическому, подлинной истории – «предыстории» человечества, идея скачка в принципиально новые, коммунистические измерения жизни неизбежно рождали скептическое отношение к «несовершенной», но настоящей жизни, провоцировали насилие над ней. Программа обновления жизни человека, которой руководствовались левые коммунисты во время военного коммунизма, вполне созвучна мечте Маркса о полном преодолении отчужденного человека. От идеи Маркса покончить с «эгоистическим человеком», «случайным человеком», со всей этой «частнособственнической дрянью», «эгоистической жизнью» до идеи Бухарина и Преображенского о полном преодолении старого общества был один шаг.

В молодости Маркс критиковал грубый, вульгарный коммунизм с позиции последовательного гуманизма. В своих «Экономически-философских рукописях 1844 года» он видит опасность приобщения люмпена к процессу изменения мира, угрозу вырождения коммунистической революции рабочих в банальное и жестокое разграбление чужого богатства. Он понимает, что подлинное упразднение частной собственности имеет смысл только тогда, когда оно будет совершаться духовно развитыми людьми, которые переболели жаждой обогащения, у которых есть совесть и которым доступно чувство прекрасного. Нет ничего омерзительнее, пишет Карл Маркс, как желание люмпена обладать тем, чем обладают другие, расправиться с тем, с чем на началах частной собственности не могут обладать все, расправиться с талантом. И вот этот гуманист, не доверявший люмпену, в конце концов связал и судьбы пролетарской революции и судьбы истории именно с той социальной прослойкой, которую называл продуктом разложения буржуазного общества.

Казалось бы, из продуктов разложения и распада прежнего общества никак нельзя построить новое, более совершенное общество. Казалось бы, со всех точек зрения Марксу было бы лучше связать переход к коммунизму со зрелым, цивилизованным пролетариатом. Но еще Эдуард Бернштейн обратил внимание на то, что Маркс вопреки своему учению об упразднении частной собственности на самом деле связывает коммунистическую революцию с вырождающимся рабочим классом. Основатель ревизионизма критиковал первосвященника Второго Интернационала Карла Каутского за его утверждение, будто бы «теория Маркса – Энгельса… выводит необходимость грядущего краха капитализма из роста пролетариата и его силы и зрелости…»1. В «Капитале», писал Бернштейн, «Маркс излагает теорию переворота… в которой говорится не о растущей силе и зрелости пролетариата, , а о его вырождении и рабстве»1.

Первый ревизионист был прав. В своем основном, опубликованном при его жизни труде, в первом томе «Капитала» Карл Маркс действительно связывал грядущий революционный взрыв с пауперизацией большинства рабочего класса, с его абсолютным обнищанием. Здесь, в первом томе «Капитала», он ни на йоту не отступил от исходного тезиса «Манифеста Коммунистической партии», гласящего: «Крепостной в крепостном состоянии выбился до положения члена коммуны так же, как мелкий буржуа под ярмом феодального абсолютизма выбился до положения буржуа. Наоборот, современный рабочий с прогрессом промышленности не поднимается, а все более опускается ниже условий существования своего собственного класса. Рабочий становится паупером, и пауперизм растет еще быстрее, чем население и богатство. Это ясно показывает, что буржуазия неспособна оставаться долее господствующим классом общества и навязывать всему обществу условия существования своего класса в качестве регулирующего закона. Она неспособна господствовать, потому что неспособна обеспечить своему рабу даже рабского уровня существования, потому что вынуждена дать ему опуститься до такого положения, когда она сама должна его кормить, вместо того чтобы кормиться за его счет. Общество не может более жить под ее властью, т.е. ее жизнь несовместима более с обществом»2.

Позже, уже в России, на это сущностное противоречие между представлением Маркса о социализме как царстве красоты и таланта и его учением о субъекте пролетарской революции обратил внимание П.Струве. «Свое эмпирическое основание «теории крушений», – писал он, – нашла у Маркса в учении о естественно необходимом обнищании народных масс с течением капиталистического развития. Этого учения Маркс никогда не оставлял, но оно отвергнуто фактами и почти совершенно отброшено марксистами. И если бы это учение было правильно, его правильность была бы только доказательством против возможности социализма, самовысвобождение пролетариата и прогресс культуры, таким образом, против возможности марксовского социализма»1.

Было бы чрезвычайно интересно узнать, почему Карл Маркс так и не заметил этого противоречия в своем учении, не задумался о неизбежных негативных последствиях приобщения обнищавшего, вырождающегося рабочего класса к революционному переустройству мира. Ведь и для него должно было быть очевидным, что обнищавший человек обозлен, жаждет мести и, как только получит в руки оружие, сейчас же воспользуется учением об относительности моральных норм – начнет расправляться с ненавистны и ему буржуями и вместо созидания красоты начнет созидать виселицы для своих притеснителей. По логике процесса революционного взрыва, который Маркс и Энгельс описали в «Манифесте Коммунистической партии», все случившееся в России сразу после Октября (расправа обнищавших рабочих и крестьян над всеми, кто жил лучше их) было закономерно и неизбежно.

Но об этом, о человеческих последствиях революции, о тех страданиях, с которыми сопряжено революционное насилие, классики, по-видимому, никогда всерьез не задумывались. Более того, они, как хорошо известно, питали неприязнь к социалистам, задававшимся вопросом о цене пролетарской революции, предупреждавшим о грядущих ужасах гражданской войны. Энгельс в письме Марксу от 25 – 26 октября 1847 года с пренебрежением говорит об их соратнике по Союзу коммунистов Мозесе Гессе, который «беспрестанно помещает в газете свои фантазии о последствиях пролетарской революции»1.

Возможно, Маркс и Энгельс рассчитывали на то, что вырождающийся, обнищавший пролетариат, вовлеченный в процесс обновления мира, сам обновится, очистится от грязи зависти и ненависти. Возможно, они, увлеченные конструированием диалектических законов саморазрушения капитализма, вообще теряли ощущение человеческого, природного смысла описываемых ими процессов. Как бы там ни было, ясно одно: цельного, стройного, вылитого из одного куска стали марксизма не существовало. И существовать не могло. Человек не в состоянии сделать больше того, что в состоянии сделать человек. Противоречивы были устремления Маркса. В его душе уживались и желание создать социальную науку в строгом немецком смысле слова, и желание увидеть своими глазами, при своей жизни мировой пожар победоносной пролетарской революции; искреннее увлечение гуманизмом Фурье, гегелевское, фаталистическое восприятие истории, убеждение, что нет ни малой, ни большой цены прогресса; искренняя, глубокая критика вульгарных коммунистов, но в то же время не менее искренняя ориентация на Бабефа, на коммунистические, насильственные, разрушительные методы, на диктатуру революционных масс; искреннее желание помочь рабочему классу, облегчить его страдания и судьбу, но в то же время и презрительное, высокомерное отношение к этим несчастным, необразованным людям, не могущим встать вровень с ним1


1 Пришвин М. «1930 год» («Октябрь», 1989, № 7, стр. 146).

1 Водолазов Г. «ленин и Сталин» («Октябрь», 1989, № 6, стр. 29).

1 Проханов А. «Трагедия централизма» («Литературная Россия». 5.01.90, стр. 4).

2 Штраль Ил. «Плоды просвещения» («Московский университет». 14.02.89).

3 См., например: Бутенко А.П. «Виновен ли Карл Маркс в «казарменном социализме»?» («Философские науки», 1989, № 4, стр. 26 – 26).

1 Попов Г. «Программа, которой руководствовался Сталин» («Наука и жизнь», 1989, № 7, стр. 47).

1 См.: Лисичкин Г. «Мифы и реальность. Нужен ли Маркс перестройке?» («Новый мир», 1988, № 11).

1 См.: Симония Н.А. «Сталинизм против социализма» («Вопросы философии», 1989, № 7, стр. 29).

1 Водолазов Г. «Ленин и Сталин» («Октябрь», 1989, № 6, стр. 12).

2 В этой связи автор вспоминает о М.П. Евсееве, который еще в 1972 году утверждал, что «не все положения, высказанные марксистами о социализме в XIX в., подтверждены опытом современных социалистических стран», что «не оправдались предположения об отмирании товарного производства и денег при социализме и некоторые другие…» (Симония Н.А. «Сталинизм против социализма». – «Вопросы философии», 1989, № 7, стр. 39).

1 См.: Лисичкин Г. «Мифы и реальность» («Новый мир», 1988, № 11, стр. 165).

1 Троцкий Л. Ленин как национальный тип. Ленинград. 1924. Стр. 6 – 7.

1 Ленин В.И. Полное собрание сочинений, т. 45, с. 309.

1 «Если они окажутся побежденными, – писал Карл Маркс в письме Людвигу Кугельману 12 апреля 1871 года о парижских коммунарах – виной будет не что иное, как их «великодушие»… Момент был упущен из-за совестливости. Не хотели начинать гражданские войны, как будто бы чудовищный выродок Тьер уже не начал гражданскую войну своей попыткой обезоружить Париж! Вторая ошибка: Центральный комитет слишком рано сложил свои полномочия, чтобы уступить место Коммуне. Опять-таки благодаря «честности», доведенной до мнительности!» (Марк К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. 33, стр. 172).

1 Маркс К и Энгельс Ф. Сочинения, т. 27, стр. 71.

1 Пришвин М., «1930 год» («Октябрь», 1989, № 7, стр. 175).

2 Андрей Платонов, «Деревянное растение. Из записных книжек. 1927 – 1950″ («Огонек», 1989, № 33, стр. 14).

3 Там же.

1 Так, в марте 1919 года, в разгар голода, Ленин с присущей ему страстью защищал закон, согласно которому «никто из рабочих и служащих не имеет права заводить в хозяйствах собственных животных, птиц и огороды… А если снова заводить отдельные огороды, отдельных животных, птиц и т.д., то, пожалуй, все вернется к мелкому хозяйству, как было и до сихпор. В таком случае, стоит ли и огород городить? Стоит ли устраивать советское хозяйство» (Ленин В.И. полное собрание сочинений, т. 38, стр. 28).

1 А.М. Горький – И.В. Сталину. 8 января 1930 года («Известия ЦК КПСС», 1989, № 7, стр. 215).

2 М. Горькому  казалось, что Ленин видит будущее таким, каким его видел он, литератор. «Иногда дерзость воображения, обязательная для литератора, – писал он в статье «Владимир Ильич Ленин» – ставит передо мною вопрос: – Как видит Ленин новый мир? И передо мной развертывается грандиозная картина земли, изящно ограненной трудом свободного человека в гигантский изумруд. Все люди разумны, и каждому свойственно чувство личной ответственности за все, творящееся им и вокруг него. Повсюду города-сады – вместилища величественных зданий, везде работают на человека покоренные и организованные его разумом силы природы, а сам он – наконец – действительный властелин стихии. Его физическая энергия не тратится больше на грубый, грязный труд, она переродилась в духовную, и вся мощь ее направлена к исследованию тех основных вопросов бытия, над решением которых издревле безуспешно бьется мысль… Облагороженный технически, осмысленный социально, труд стал наслаждением человека» («Родина», 1989, № 4, стр. 13).

1 Проханов Александр. «На часах истории – сегодня» («Ленинградский рабочий», 24.07.87).

1 Чернышев Сергей, «Новые вехи» («Знамя», 1990, № 1, стр. 156).

2 Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. 23, стр. 773.

3 Ленин В.И. Полн. Собр. соч., т. 36, стр. 269.

1 См.: Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. 1, стр. 422.

2 Там же, т. 18, стр. 305.

1 Там же, т. 5, стр. 494.

2 Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 11, стр. 47.

3 Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т.6, стр. 114.

4 Там же, т. 7, стр. 261.

1 Там же, т. 19, стр. 492.

2 Там же, стр. 251.

1 Маркс и Энгельс Ф. Сочинения, т. 4, стр. 184.

2 Там же, стр. 185.

3 Там же, т. 33, стр. 172.

1 Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. 33, стр. 172.

2 Там же, т. 5, стр. 141.

3 Там же, т. 33, стр. 175.

4 «В ХХ веке, в капиталистической стране нельзя быть революционным демократом, ежели бояться идти к социализму» (Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 34, стр. 190).

1 Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 34, стр. 192.

2 Там же, стр. 191, 193.

3 Популярное разъяснение ленинской политики учета и контроля дали Н. Бухарин и Е. Преображенский. В своей книге «Азбука коммунизма» они писали: «Под влиянием революции фабриканты выпустили бразды правления из своих рук, и первоначально кое-где фабрики просто были без хозяина. Потом начался беспорядочный захват рабочими предприятий: рабочие уже не могли более ждать, и эта «национализация» на местах началась даже несколько ранее Октябрьской революции. Понятно всякому, что это была, в сущности, не национализация, а простой неорганизованный захват предприятий теми рабочими, которые на этих предприятиях работали: этот захват лишь потом превращался в национализацию. Но и после октябрьского переворота национализация вначале шла очень беспорядочно… Выполнение этой задачи на практике началось с УЧЕТА, то есть с выяснения того, что имеется в распоряжении пролетарской власти: количества запасов, количества предприятий и тжд.» (Бухарин Н. И Преображенский Е. Азбука коммунизма. Самара, 1920, стр. 177 – 179).

1 Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 35, стр. 204.

2 Там же, стр. 163.

1 «Уравнительные идеи распределения по труду, – пишет Г. Лисичкин, – разработаны также Дюрингом настолько, что Сталин мог брать их в готовом виде» («Новый мир», 1988, № 11, стр. 179).

2 Маркс К и Энгельс Ф. Сочинения, т. 20, стр. 205.

3 Там же, т. 20, стр. 207.

1 Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. 20, стр. 315.

1 Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. 20, стр. 317.

2 Там же, стр. 300.

1 Маркс К и Энгельс Ф. Сочинения, т. 20, стр. 300.

1 В своих тезисах «Переход ко всеобщей трудовой повинности в связи с милиционной системой» Л. Троцкий писал: «До тех пор, пока всеобщая трудовая повинность не войдет в норму, не закрепится привычкой и не приобретет бесспорного и непреложного для всех характера (что будет достигнуто путем воспитания, социального и школьного, и найдет полное выражение лишь у нового поколения), до тех пор, в течение значительного еще периода переход к режиму всеобщей трудовой повинности должен неизбежно поддерживаться мерами принудительного характера, т.е. в последнем счете вооруженной силой пролетарского государства» (Троцкий Л. Материалы и документы по истории Красной Армии в трех томах. М. 1924, том второй, книга вторая, стр. 33).

1 «Разрушена в одночасье – пишет Александр Проханов – вся геополитическая архитектура Восточной Европы, создавая которую страна заплатила громадную цену. Нарушен баланс внутриевропейских сил с непредсказуемыми последствиями. Сентиментальная теория «Европа – наш общий дом» привела к нарушению восточноевропейских компартий, смене государственности, неизбежному объединению Германии» («Литературная Россия», .01.90). Автор ищет происки врага, заговоры там, где не было ничего, кроме происков нашей советской веры в чудо коммунизма. Ищет и не хочет понять, что не популярная теория единого европейского дома привела к крушению восточноевропейские компартии, а правда о марксизме.

1 Струве П. Марксовская теория социального развития. Киев, 1906, стр. 12.

1 Бакунин Михаил. Избранные сочинения. 2-е издание, Петербург – Москва, 1922, т.II («Кнуто-Германская Империя и Социальная Революция»), стр. 174.

1 Не следует забывать, что Маркс и Энгельс как и другие предшествовавшие им утописты, связывали будущее коммунистическое общество «с установлением свободного объединения людей в общество и превращение частной домашней работы в общественную промышленность»; с «обобществлением воспитания юношества, а вместе с тем действительно свободными взаимоотношениями членов семьи» (Маркс К и Энгельс Ф. Соч., т. 20, с. 331).

1 Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. 4, стр. 331.

1 Там же, т. 20, стр. 118.

2 Там же, т. 19, стр. 20.

1 Там же, т. 4, стр. 162.

2 «Политическая демократия является христианской постольку, поскольку в ней человек – не какой-либо отдельный человек… испорченный всей организацией нашего общества, потерявший самого себя, ставший чуждым себе, отданный во власть бесчеловечных отношений и стихии, одним словом, человек, который еще не есть действительное родовое существо» (Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. 1, стр. 397).

1 «В своей ближайшей действительности, в гражданском обществе, человек – мирское существо. Здесь…он представляет собой явление, лишенное истинности» (Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. 1, стр. 391).

2 Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. 1, стр. 397.

1 Проф. Булгаков С.Н. Карл Маркс как религиозный тип. С.-Петербург, 1907, стр.15.

1 Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. 4, стр. 440.

1 Бернштейн эдуард. Очерки из истории и теории социализма. С.-Петербург. 1902, стр. 281, 282.

1 «Вместе с постоянно уменьшающимся числом магнатов капитала, которые узурпируют и монополизируют все выгоды этого процесса превращения, возрастает масса нищеты, угнетения, рабства, вырождения, эксплуатации, но вместе с тем растет и возмущение рабочего класса, который постоянно увеличивается по своей численности, который обучается, объединяется и организуется механизмом самого процесса капиталистического производства» (Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. 23, стр. 772).

2 Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. 4, стр. 435.

1 Струве П. Марксовская теория социального развития, стр. 47.

1 Маркс К. и Энгельс Ф. Сочинения, т. 27, стр. 97.

1 «У нас есть теперь, наконец, опять – в первый раз

«Новый мир», № 4, 1990 г

Comments are closed.