«Вестник аналитики». Публикация разделов книги «Прощание с социализмом». 2005 год, № 2(19)

Рубрика: "О ПЕРЕЖИТОМ", автор: Александр Ципко, 18-01-2010

(Продолжение. Начало в «Вестнике аналитике» № 4(18))

Не могу дальше распространяться о том, как и почему советский коммунизм должен был с неотвратимостью породить веру в чистый и гуманный социализм. Как видит читатель, память о польской революции еще жива во мне и, конечно, дорога. Но я должен оборвать свои воспоминания.

Для меня из всего сказанного важен основной и, по-моему, неоспоримый тезис. Сталинский, единственно возможный, по моему глубокому убеждению, социализм, зародил практически во всех слоях общества мечту о другом, светлом и чистом социализме, о другой, светлой и чистой коммунистической партии. И я думаю, что приведенная мной запись исповеди польской коммунистки-рабочей лучше всего подтверждает этот мой тезис.

Все, что происходило в странах Восточной Европы после смерти Сталина, после «хрущевской оттепели», так или иначе связано с этой верой и в настоящий социализм, который заботится о рабочих, и верой в настоящую коммунистическую партию, где не будет карьеристов и доносчиков, и, конечно же, верой в исцелительную силу «гласности», свободы слова и свободы мысли1.

1 Сегодня, просматривая свои архивы, я обнаружил, что во всех моих записях, связанных с событиями 1980 г. в Польше, постоянно используется понятие «гласность». Это требование, наверное, шло из глубин нашего социалистического сознания.

Теперь, когда я пытаюсь оживить в памяти все, что предшествовало перелому 1989 года, краху реального социализма, я постоянно натыкаюсь на слова, поступки и даже выражения лиц, отмеченных этой верой в чистый социализм, отмеченных неизгладимой печатью «пражской весны». Все, кто был для меня интересен, кого я слушал и запоминал, все те, кто приближал меня к себе, несмотря на существенные различия в возрасте, были отмечены этим знаком надежды, одержимы желанием построить этот настоящий, гуманный социализм.

В том, что все эти люди, «шестидесятники» разных стран и народов, соприкасались со мной, выбирали меня, полагая, что именно я могу быть медиатором, посредником между старым и новым социализмом, тоже есть что-то мистическое.

Иногда я начинаю бояться самого себя. Почему эти совершенно разные люди всегда выбирали меня, представителя совсем другого поколения, и именно мне рассказывали, доверяли то, что для них в этот момент было сугубо личным откровением.

Почему Петр Паролек, который был старше меня, по крайней мере, на тридцать лет, выбрал именно меня из всех студентов философского факультета МГУ, приехавших летом 1967 года на ознакомительную практику в Пражский университет, и начал водить меня по всем кругам только готовящейся «пражской весны», показывая мне, то что потом станет достоянием человеческой истории. Не мог же он знать, что я когда-то, спустя четверть века, буду писать книгу и вспомню его, вспомню всех его друзей и единомышленников, которые мечтали спасти социализм?

Почему Ян Щепаньский, несомненно, один из наиболее одаренных, наряду с кардиналом Войтылой, и мощных фигур польской нации во второй половине двадцатого века, решил именно меня, одного из известных ему сотрудников ИЭМСС, привязать к Польше, переварить в котле польского свободомыслия. Откуда он мог знать, что, когда будет окончательно решаться вопрос о свободе польской нации, я окажусь на нужном месте, консультантом ЦК КПСС, ответственным за Польшу, и буду в меру своих способностей и возможностей бороться за «вашу и нашу свободу»2.

2 Как бы там ни было, но единственный за всю историю России и Польши документ, призывающий к единению польской и российской нации, был написан от начала до конца моей рукой. Я имею в виду Декларацию о советско-польском сотрудничестве в области идеологии, науки и культуры, подписанную Горбачевым и Ярузельским 21 апреля 1987 г.

Не знаю, хватит ли у меня способностей и сил написать хорошую книгу об этих ожиданиях, об этих предчувствиях перемен. Но насколько Бог хоть немного научил меня водить пером, я обязан рассказать то, что видел и слышал.

Стоит у полуразбитого черно-белого телевизора (на экране в эти минуты показывают по случаю дня поминовения – 1 ноября 1980 г. – наши советские «Летят журавли») несколько часов назад избранный председателем союза демократических журналистов Польши Стефан Братковский. Он разгорячен от водки. По бутылке «Столичной» на брата мы уже приняли. Он растроган фильмом, который, по его словам, является лучшим и наиболее созвучным его душе советским фильмом. Он счастлив от своей политической победы. Он действительно в эти дни в Польше, в Варшаве, является одним из наиболее влиятельных и популярных в массах интеллигентом. К Тадеушу Мазовецкому, Геремеку Михнику популярность придет позже. Я сижу напротив за столом, который еще ломится от почти дармовых посольских деликатесов, рядом с Богданом Готовским. Жена моя, насмерть перепуганная нашими разговорами о грядущем крахе «реального социализма», убежала к соседям.

И Стефан входит в роль и здесь же, стоя у телевизора, произносит речь. «Нет, не может быть, чтобы нас настигла судьба «пражской весны». Они были правы, но они были плохие тактики. Мы не допустим ошибок Пеликана и Млынаржа. Мы не будем дразнить гусей. Не может быть, чтобы на этот раз в Москве не поняли. Если у нас получится, то социализм устоит, социализм будет спасен. Надо доказать Москве, что она больше всего заинтересована в национальном согласии в Польше»3.

3 И это не была декламация. Им, Стефаном Братковским, действительно двигало страстное желание спасти социализм. Он действительно верил в то, что говорил, что никто в Польше, начиная от костела и кончая интеллектуальной элитой, не ставит под сомнение традиции и ценности польского социализма, идеалы социальной справедливости и демократии, уважительное отношение к человеку труда, к национальным традициям, право обновленной ПОРП на руководящую роль в обществе. «Речь, – как объяснял позже в одной из своих многочисленных статей Стефан Братковский, – идет о том, чтобы об этих ценностях социализма говорилось в аутентичной форме, чтобы они включались в жизнь в аутентичной форме и чтобы об этих ценностях социализма говорили достойные, аутентичные люди. Это неправда, что наша партия разрушена, что она не пользуется доверием у населения. Одно дело – отношение населения к бывшему руководству партии, к людям с нечистыми руками, а другое – к рядовым, к тем, кто стоит на рабочих местах».

Стефан сел, выпил еще рюмку и еще долго доказывал, что в Советском Союзе – и в Генеральном штабе, и в КГБ – найдутся люди, которые в конце концов поймут свои собственные интересы. «В конце концов, – убеждал он себя, – они там, в Москве, должны понять. Мы такие же коммунисты, как они. Кто меня сегодня избрал председателем?» – спрашивал он себя. И сам себе отвечал: «Коммунисты. Из 350 делегатов сегодняшнего съезда демократических журналистов 287 человек являются коммунистами».

Так уж получилось, что наш директор ИЭМСС АН СССР Олег Богомолов не спустился вниз в комнату партбюро слушать Пожгаи. И хотя Председатели национальных фронтов наших «подопечных» стран не так уж часто приходили к нам в гости, многие наши сотрудники последовали примеру директора. Я, как организатор встречи, чувствовал себя неловко, как мог, оправдывался. Но в чистых, синих, совсем не венгерских глазах Пожгаи не было ни раздражения, ни малейших признаков недовольства. Он был застенчив, больше походил на книжника-ученого, чем на политика, который уже тогда, в октябре 1986 г. конкурировал по популярности с Яношем Кадаром. Говорил Пожгаи размеренно, явно тяготея к философским обобщениям, и больше всего был озабочен историческими судьбами социализма4.

4 Позже, когда я познакомился спустя два месяца с речью Горбачева на декабрьской 1986 г. встрече с руководителями правящих коммунистических и рабочих партий стран Восточной Европы, я поразился схожести языка и мышления этих двух политиков. Они, эти наиболее народные и искренние реформаторы, Горбачев и Пожгаи (характерно, что оба они выросли и воспитывались в деревне), были очень близки друг другу своей верой, что они рождены спасти социализм, что им дано держать руку на пульсе истории, что им было дано сверху увидеть и сказать вслух правду, сказать, что тот социализм, который есть, уже исчерпал себя. Теперь, когда я могу сказать, что лично знаю этих двух выдающихся реформаторов, рискну утверждать, что они даже по складу характера очень близки друг другу. Оба поклоняются здравому смыслу, склонны к компромиссу, предпочитают эволюционное, плавное развитие событий. Демократизм у них идет изнутри, от натуры. Так как конфиденциальная связь между ними в 1986–1988 гг. осуществлялась через меня и Чабу Табайди, то и я, как мог, «капал на мозги» своих начальников, убеждал их организовать легальную встречу Пожгаи и Горбачева. В конце осени 1988 г., когда была сорвана последняя попытка организовать визит Пожгаи в Москву и тем самым поддержать венгерского реформатора в его притязаниях на президентский пост, я не выдержал и завел разговор на эту тему с Яковлевым. Убеждать его в ошибочности такой позиции мне не пришлось. «Я согласен, что со всех точек зрения фигура Пожгаи для Горбачева предпочтительнее и что его надо было приглашать. Но, во-первых, существует Ньерш, который делает все, чтобы дискредитировать Пожгаи, доказать, что он слабый политик. И самое главное, во-вторых, существует Крючков, который сумел убедить Горбачева, что Пожгаи недостаточно лоялен к СССР».

Все социалистические страны до сих пор вели свои дела плохо. Но перекраска фасада ничего не даст. «Без совершенствования политической системы, смелых реформ ничего не выйдет, – настаивал Пожгаи. – Вы упустили свой шанс уже в 1968 г., а в Венгрии еще раньше, в 1956 г. Теперь наступил решающий момент. Либо мы рискнем, пойдем на смелые преобразования самой политической системы, демократизируем общество и тем самым сделаем союзниками социализма наиболее мобильную, квалифицированную часть общества, интеллигенцию, талантливую молодежь, от которой реально зависит прогресс, и прежде всего научный, либо останемся на обочине истории и все станем похожими на Албанию. Социализм – это не нынешняя ГДР, не наша «гуляшная демократия»5. Социализм – это прежде всего социальное, политическое самочувствие индивида как гражданина, ощущающего свою личную ответственность за судьбы страны, наличие у него автономии, суверенности».

5 Насколько я помню, своеобразный социалистический патриотизм Имре Пожгаи проявлялся в его резко критическом отношении к ГДР и к Хонеккеру. Пожгаи во время нашей первой встречи в начале октября 1986 г., которая была организована посольством ВНР по его просьбе в его комнате, в гостинице АОН при ЦК КПСС, очень удивлялся, что начало перестройки никак не повлияло на симпатии и антипатии профессоров АОН при ЦК КПСС, которых ему приходилось слушать. «Советские ученые и партийные работники, которых мне довелось слушать, – рассказывал мне Пожгаи, – не отдают себе отчет в сложности тех проблем, с которыми столкнулся реальный социализм и, в частности, Венгрия». Это, с его точки зрения, как он говорил, проявляется в сохранении у советских товарищей прежнего настороженного отношения к опыту Венгрии, в попытках противопоставить «положительный опыт хозяйствования в ГДР» стремлению венгерских коммунистов более широко использовать товарно-денежные отношения. Наблюдающиеся до сих пор и после XXVII съезда КПСС попытки советских товарищей апеллировать к ГДР как образцовому социализму, с точки зрения моего собеседника обнаруживают недостаток серьезных знаний о ситуации в социалистических странах. В принципе, настаивал И. Пожгаи, нет никакой особой модели социализма в ГДР. Им удается сохранить позаимствованную в СССР в пятидесятые годы модель административно-директивного управления экономикой только благодаря внутригерманской торговле, особым отношениям с ФРГ. Заберите у ГДР, говорил И. Пожгаи, особые отношения с ФРГ, поставьте их в наши условия, и вы обнаружите все слабые места их методов управления производством. Руководство СЕПГ, говорил Пожгаи, ставит себе в заслугу то, что они сами не создавали, а получили в наследство от истории: немецкое трудолюбие и стремление ФРГ держать эту экономику на плаву. Политическая модель ГДР, включая методы управления производством, считал И. Пожгаи, бесперспективна, ибо ее не поддерживают интеллигенция, молодежь, наиболее мобильная часть общества. Научно-технический прогресс и консерватизм в вопросах развития социалистической, экономической демократии, с точки зрения моего собеседника, – вещи несовместимые. В этой связи И. Пожгаи сослался на существующий в Венгрии прогноз развития ГДР на ближайшие годы, обратив внимание на то, что показатели развития этой страны не говорят о ее динамике.

Нашей избалованной институтской публике, как я помню, было скучно слушать Пожгаи. Им, страноведам, нужны были какие-то интересные, «жареные» факты, их интересовала судьба Кадара, как у него, у Пожгаи, складываются отношения с патриархом «гуляшного социализма».

Но Пожгаи, будучи в сопровождении работников посольства, деликатно и как-то естественно уходил от всех этих вопросов. И только когда, как помню, Витя Киселев прямо спросил о его личном отношении к многопартийности при социализме, Пожгаи, не раздумывая, четко ответил: «Наша ошибка состояла в том, что после октябрьских событий 1956 года мы упразднили все партии. С этой точки зрения стартовые условия в ГДР лучше, чем у нас. Но и нам придется возрождать многопартийность».

Кто-то из сотрудников института сразу спросил Пожгаи: «А как ВСРП будет реагировать, если другая, конкурирующая партия опередит ее на выборах?». И он, не теряя темпа, парировал: «Как любая цивилизованная партия. Уйдем в оппозицию, будем добиваться победы на новых выборах». Правда, «под занавес», Пожгаи заметил: «Глубоко убежден, если мы сейчас решимся на смелые политические реформы, то подавляющее большинство нации пойдет за нами, поверит нам. Нам надо привлечь беспартийных к контролю над деятельностью партии, использовать гласность, свободу дискуссии как средство борьбы с перегибами, извращениями в деятельности партии. ВСРП повезло, что у руководства КПСС стоит сегодня Горбачев. Очень хорошо, что история СССР начала развиваться в том же ритме, что и история Венгрии».

Меня представили Ярузельскому поздно, после ужина, в начале одиннадцатого. Он сказал, что ситуация критическая. Завтра утром выступать, но текста еще нет даже на польском. Так что мне пока что нечего делать. О переводе на русский язык говорить еще рано. Он внимательно посмотрел мне в лицо, пожал руку и сказал, что часа через два меня пригласит. И действительно, после полуночи охрана позвала меня к Ярузельскому. Его главный помощник, полковник Гурницкий был уже «готов», «не вязал лыка». Так что мы с Ярузельским оказались одни. Когда он снял темные очки, которые, как выяснилось, ему совсем не нужны, открылось усталое, очень усталое, интеллигентное лицо, умные, такие же усталые, выцветшие глаза неопределенного цвета. И Ярузельский в спортивном костюме не первой свежести, с красными кругами под глазами, заботящийся о том, как бы поуютнее посадить гостя, наливающий чай из термоса, не вызывал ничего, кроме инстинктивного доверия, если хотите, даже жалости. В манерах, поведении, интонации Ярузельского не было ничего от генерала, а тем более от лидера государства. От него веяло одиночеством, какой-то безысходностью.

Говорили на польском языке. Ярузельский поинтересовался, как я познакомился с Яном Щепаньским, как ему пришла в голову мысль пригласить меня в Польшу, при этом выказывая всяческое уважение к нашему общему знакомому. Зашла речь о Марьяне Ожиховском, о его министре иностранных дел, с которым я уже лет четырнадцать поддерживал контакты. Но по скучному выражению лица Войцеха Ярузельского понял, что эта тема ему не очень приятна.

Условились, как будем работать. Ярузельский предложил читать вслух по-польски каждую фразу, чтобы я сразу вслух переводил ее на русский, а затем вместе искать ее наиболее удачный и точный вариант звучание и польский, и русский.

Хотя текст был рассчитан всего лишь на десять минут устного выступления, работа продвигалась очень медленно. Ярузельский несколько раз возвращался к одной и той же фразе, тут же ее переделывал, постоянно вызывал своего помощника, просил печатать каждый абзац на польском и на русском. И все это сопровождалось бесконечной дискуссией.

Я был нужен Ярузельскому не столько в роли переводчика, сколько в роли индикатора. Его как руководителя ПОРП интересовала прежде всего возможная реакция в ЦК на каждый принципиальный тезис его выступления. Впрочем, Ярузельский и не скрывал причин своей чрезмерной осторожности. «Для нашей партии, Польши, – несколько раз повторил он, – большое счастье, что к руководству СССР пришел такой мудрый и открытый человек, как Михаил Сергеевич. Я очень дорожу нашими добрыми отношениями. И не хотел бы неосторожной фразой подвести его. Все-таки мы приглашены на юбилейные торжества».

Но причиной излишней осторожности Войцеха Ярузельского, как стало выясняться в ходе работы, был не только страх неосторожным словом подвести Горбачева, но и недостаток информации. Ярузельский не имел полной картины о том, как далеко зашли перемены в СССР, особенно в идеологии.

Это выяснилось, как только мы подошли к тезису о правах и свободах личности при социализме. Как я сразу понял, Ярузельскому была очень дорога идея развития так называемого социалистического плюрализма. У него было припасено сразу три формулировки этого тезиса. Но Ярузельский никак не мог решиться на окончательный вариант, колебался. «Понимаете, Александр, для нас очень важно подчеркнуть и специфику польского социализма, и польской нации. Поляки – народ особенный, у нас кажды  – пан. Поэтому наш социализм должен быть более индивидуалистичным, с большим акцентом на личностной психологии. Но в то же время уместно ли говорить об этом завтра, на встрече руководителей партий и движений, не поймут ли это, как претензию Ярузельского снова строить “социализм с человеческим лицом”?»

Я понимал, что Ярузельский ждет от меня поддержки, дополнительных аргументов. «На мой взгляд, – отвечал я, – сейчас нет никакого риска в использовании той терминологии, которую взяли на вооружение идеологи “пражской весны”. Горбачев говорит о гуманном, человеческом социализме, который ничем не отличается от дубчековского «социализма с человеческим лицом». Более того, – увеличивал я свое давление, – в последние месяцы в печати в частности, в «Московской правде», были опубликованы несколько статей в поддержку “пражской весны”. И под конец, чтобы выглядеть более солидно в глазах Ярузельского, я высказал предположение, что все идет к скорому официальному осуждению августовской акции 1968 г. и что только Гусак и Билек являются препятствием на пути к этому шагу6.

6 Уже с конца декабря 1986 г. Георгий Хосроевич Шахназаров (по крайней мере в частных беседах со мной) говорил об официальном осуждении брежневской доктрины ограниченного суверенитета, как о чем-то неотвратимом, без чего, по его мнению, нельзя будет до конца нормализовать отношения с «братскими партиями». Правда, еще долгое время под прямым давлением Праги отдел ЦК давал выволочку тем советским ученым, которые, «опережая события», принимали участие в различного рода конференциях, проводимых на Западе в связи с приближающимся двадцатилетием «пражской весны». Особенно доставалось Евгению Аршановичу Амбарцумову, который в это время восстановил свои дружеские связи с Млынаржем и начал открыто осуждать ввод советских войск в Чехословакию. Справедливости ради надо отметить, что выезжал Амбарцумов на эти конференции с одобрения того же Отдела ЦК КПСС. Тот же Шахназаров или Загладин звонили в выездную комиссию ЦК и просили оформить документы на Амбарцумова. Так это было.

По всему было видно, что моя информация произвела на Ярузельского впечатление. Он даже просветлел, ожил, но тем не менее, выслушав меня, полушутя, полусерьезно сказал: «Все это хорошо. Но будет лучше, если мы скажем “апрельская весна”. Назад вернуться нельзя. Перед нами, польскими коммунистами, стоят более сложные задачи, чем те, которые стояли перед Дубчеком. В Польше труднее, чем в Чехословакии, достигнуть национального согласия. Дубчеку не надо было думать о мире с костелом».

Так Ярузельский отстоял в нашей ночной дискуссии свое польское понимание гуманного социализма как «социалистического персонализма». Провозглашая в своем тексте «историческую правду», «национальное согласие» и сотрудничество с костелом, верность правам и свободам личности и, наконец, «социалистический плюрализм», первый секретарь ПОРП искренне верил, что ему, его партии суждено открыть новую эру в развитии Польши. Более того, в заключении Ярузельский сочинил примиряющую всех фразу, выразил уверенность, что и «другие партии думают и действуют подобным образом»7.

7 См.: Выступление Войцеха Ярузельского. (Первый секретарь Центрального Комитета Польской объединенной рабочей партии). – Правда, 5 ноября 1987 г.

И в принципе он был прав. Все реформаторы были убеждены, что их народы, получив с их помощью и с их благословения все гражданские права, все права и свободы личности, узнав страшную правду о своих коммунистических партиях, все равно доверят им власть, отдадут предпочтение им – реформаторам-освободителям.

И больше всего верил в это Михаил Сергеевич Горбачев. Чем больше он критиковал административно-командную систему, чем больше обнаруживалось ужасов и преступлений сталинского, как он любил говорить, «казарменного» социализма, тем больше он верил в свой новый путь, в укрепление социализма путем отпускания вожжей. Казалось бы, все должно было быть наоборот. Чем страшнее социалистическое прошлое, тем меньше у этого строя шансов на будущее. Но у истории своя логика. Она движется, используя поразительную способность людей обманывать самих себя.

Мне, к сожалению, не довелось присутствовать на беседах Горбачева сначала с Ярузельским, а потом с Раковским. Но я по традиции принимал участие в составлении так называемых памяток, на основе которых Горбачев вел беседы. И везде я, все консультанты, принимающие участие в работе над «памятками» согласно духу речей Горбачева «пропихивали» этот сюжет о столкновении страшного социалистического прошлого с подлинно социалистическим будущим.

У меня сейчас под рукой так называемая памятка, которую мы, консультанты, готовили к первой встрече Горбачева с Раковским и в которой очень старались подчеркнуть радикализм и революционность нашего генерального секретаря. Не знаю, по заготовленному ли сценарию говорил Горбачев. Но все же рискну процитировать несколько пассажей, чтобы у читателя сложилось более полное представление о логике, которая активно культивировалась в аппарате ЦК КПСС и которая, как выяснилось, неумолимо и неотвратимо вела к краху социализма. Это поучительно. Во всем этом есть что-то садомазохистское.

«К пониманию структурных, глубинных причин трудностей, с которыми столкнулась наша страна, реальный социализм в целом, мы пришли не сразу.

Сначала, в период подготовки к XXVII съезду КПСС, мы руководствовались традиционной формулой о неизбежном обострении противоречия между производственными отношениями, которые быстро устаревают, и производственными силами, которые динамично развиваются. Нам казалось, что и в нашем случае все можно вывести из диалектики прогресса. Первоначальные формы социализма, как все общественные формы, со временем устаревают, теряют свою жизнеспособность, не справляются с новыми, более сложными задачами.

Такое объяснение причин негативных процессов в экономике, в политической, духовной жизни, наверное, нас соблазнило своим внутренним оптимизмом. Оно укрепляло наше прежнее убеждение, что для своего времени построенное Сталиным общество было не только социалистическим, но и жизнеспособным, что в тех условиях ничего другого нельзя было создать, что ускоренная коллективизация и индустриализация были оправданны, необходимы. Одновременно считалось само собой разумеющимся, что мы обладаем внутренними механизмами экономического и политического саморазвития.

Однако начавшийся после XXVII съезда КПСС, особенно январского 1987 г. пленума ЦК КПСС, беспристрастный анализ послеленинского этапа в развитии нашей страны, более систематический анализ политической системы, сложившейся в нашей стране в тридцатые годы, побудил и нас отказаться от первоначального объяснения причин переживаемых нами трудностей. Мы пришли к выводу, что речь сегодня должна идти не о противоречиях роста, не о трудностях, неизбежных при переходе от одной формы социализма к другой, а о деформациях общественной жизни, о нанесенных ей Сталиным ранах, которые кровоточат до сих пор, мешают нам обрести экономическое и духовное здоровье.

Как только мы приступили к реализации идеи перестройки на практике, прорвались через слова и заклинания к самой жизни, то обнаружилось, что ее ткани во многих местах разрушены, испытывают кислородный голод, страдают от недостатка правовой культуры, экономического мышления, сознательной дисциплины, культуры труда, развитых механизмов сдерживания, механизмов согласования интересов и т. д.

Выяснилось, что никакой политической и экономической необходимости в ускоренной, насильственной коллективизации не было. Так же как и не было никакой необходимости в разрушении складывавшегося веками народного быта, в разрушении сложившейся социальной и интеллектуальной структуры жизни. Выяснилось, что проводимая Сталиным внутренняя политика, по сути, была не продолжением, а ревизией ленинского плана строительства социализма в СССР. Сталин отбросил ленинскую идею национального примирения, вопреки ей выдвинул лозунг об усилении классовой борьбы по мере успехов в социалистическом строительстве. Сталин отказался от политики союза рабочего класса с широкими слоями трудового крестьянства. Вместо привлечения «спецов», представителей буржуазной интеллигенции к участию в строительстве новой жизни, он их уничтожал. Еще более велики были деформации в национальной политике.

Как мы теперь понимаем, строго говоря, о построенном Сталином обществе нельзя говорить даже как о деформированном социализме. Прежде чем социализм деформировать, его надо построить, создать. В равной мере, если оставаться в рамках науки, нельзя сегодня говорить и о кризисе социализма или о кризисе коммунизма. Понятие «социализм» предполагает не только уничтожение частной собственности на средства производства, но и преодоление отчуждения трудящихся от средств производства, преодоление их отчуждения от власти. Сами Маркс и Энгельс никогда не отождествляли обобществление средств производства с их огосударствлением. Политический идеал марксизма, идея республики трудящихся, полного суверенитета народа, ассоциации свободных производителей не были еще в более или менее последовательной форме воплощены в жизнь.

Речь, следовательно, сегодня должна идти не о кризисе социализма, а о распаде различного рода иллюзорных, ошибочных представлений о нем, не выдержавших проверки временем. Речь идет о переоценке созданного, об отказе от всех тех форм производства и политической жизни, которые объективно препятствуют реализации гуманистической сущности общественного строя. Нельзя говорить о кризисе социализма, ибо именно сейчас, во всех наших странах резко возросла роль его исходных ценностей и идеалов, возросла роль нравственных оценок, традиционных представлений о справедливости при анализе ситуации в обществе, жизни людей. Именно сейчас резко обострилась потребность в гарантиях свобод и социального достоинства трудящихся, рабочего человека, потребность в гарантиях благосостояния, социальной защищенности.

Диалектика состоит в том, что по мере саморазрушения форм жизни и производства, рожденных в результате прежних кавалерийских атак на старый мир, мы не отступаем от социализма, а, напротив, приближаемся к пониманию его исходных ценностей, его исходного замысла. Впервые за многие десятилетия цели социализма, оказавшиеся в тени средств его достижения, порой случайных, приобретают приоритетное значение. Именно сегодня мы пришли к пониманию неразрывной связи социализма и демократии, связи социализма и социальной защищенности каждой личности, связи социализма и эффективности производства» (Памятка Международного отдела ЦК КПСС к беседе Горбачева с Раковским).

И так из речи в речь, от одной беседы к другой. Но самое главное: тогда, даже в начале 1989 года не только Генеральному секретарю ЦК КПСС, но и его коллегам, единомышленникам, реформаторам в Польше, Венгрии, а потом в Болгарии верилось, что чудо возможно, что без особого труда можно будет соединить демократию и социализм.

(Окончание следует)

Comments are closed.