Код шестидесятничества

Рубрика: "СЛОВО В ЗАЩИТУ ПЕРЕСТРОЙКИ", автор: Александр Ципко, 17-01-2010

Тема шестидесятничества вызвала интерес у меня давно. Как убеждённый антисталинист я сам шестидесятник. Сталин для меня, как и для детей хрущёвской «оттепели», был прежде всего убийца, преступник. Правда, в отличие от них, шестидесятников, я очистился от веры в вождя всех народов без ХХ съезда. Этой веры у меня просто не было.
В детстве меня окружало слишком много людей, которые мечтали дожить до смерти «собаки-Сталина». Ещё школьником я воспринимал Сталина прежде всего как постоянную угрозу, висящую над советскими людьми, моими близкими, соседями. Хорошо помню, что на школьной линейке 6 марта 1953 года, посвящённой кончине Сталина, я в отличие от одноклассников не испытывал никакой горечи.
Сближала меня долгое время с шестидесятниками и вера, что «Бухарин был другой», что если б он одержал верх над Сталиным, если б сохранился ленинский НЭП, то мы бы создали настоящий демократический социализм. Кстати, с мифом о Бухарине как не реализовавшейся альтернативе Сталину пришёл к власти шестидесятник Горбачёв.
Книг о пламенных революционерах я сам не писал, этим занимались настоящие шестидесятники. Но всегда с удовольствием цитировал так называемое «Политическое завещание» Ленина, в котором он пытался пересмотреть взгляды на социализм. Я тоже отдал часть студенческих лет увлечению ранним, демократическим Марксом, любил доказывать, что только тот коммунизм является коммунизмом, который основан на реальном гуманизме. Многие из оставшихся в живых шестидесятников до сих пор застряли на раннем Марксе. Моя оппозиционность к системе начиналась с социалистической оппозиционности.
Шестидесятниками остались именно те, кто, как мой шеф по работе в ИЭМСС АН СССР Анатолий Павлович Бутенко, так и остался на позициях социалистической оппозиционности, сохранив веру в возможность иного, демократического социализма.
Смысл шестидесятничества открылся мне давно, когда я обнаружил в себе то, что шестидесятникам было чуждо. Друзья не разделяли моё восторженное отношение к русской религиозной философии, к Бердяеву, Булгакову, Франку. Попытки заставить их читать знаменитые «Вехи» не увенчались успехом. Все шестидесятники были и остаются убеждёнными атеистами и материалистами. Религиозные искания им как советским людям были чужды. Тема Бога и веры никогда всерьёз не обсуждалась в кругу этих людей. Ещё более критическим и настороженным было их отношение к православию, к Русской православной церкви.
Мне казалось, что материализм и атеизм идут от лени души, что формула Маркса–Ленина «религия – опиум для народа» отдаёт откровенным примитивизмом. Шестидесятники же как материалисты и марксисты, полагали и до сих пор полагают, что культурность и прогрессивность несовместимы с какой-либо религиозностью.
Я не разделял и свойственное им ленинское отношение к царской России как к «тюрьме народов», как к тому, что должно было обязательно умереть, погибнуть.
«Дети оттепели» были советскими людьми, их Родина – Октябрь, Ленин, социализм. Я же воспринял с детства убеждение своих бабушек и дедушек, что старая Россия по сравнению с Совдепией была раем.

Интересно, что почвенники-молодогвардейцы, в мир которых я попал позже, уже в конце 60-х, работая в ЦК ВЛКСМ, при всей лояльности к системе и «коммунистичности», разделяли моё восторженное отношение и к русской религиозной философии, и к величию и красоте старой России.
И в этом один из парадоксов советской системы. Её дети, настоящие ленинцы, были оппозиционерами, а почвенники, даже монархисты, активно защищали систему. Ленинцы и марксисты стали могильщиками СССР. Именно они совершили парадоксальную антибольшевистскую контрреволюцию, подрывая основы советской системы с книжкой Ленина в руках, призывая всех учиться у вождя мирового пролетариата.
Дела шестидесятников известны – и в практически бескровной, и в этом смысле бархатной августовской демократической революции 1991 года, и в распаде СССР, и в самоубийстве исторической России. Существует мнение, и совсем не зряшное и не вздорное, что и победа Ельцина на крови над Съездом народных депутатов новой России тоже есть дело шестидесятников. По крайней мере, призыв к Ельцину «давить гадину», как мы помним, прозвучал из уст шестидесятников, представителей творческой советской интеллигенции.
Творческие люди, составившие ядро шестидесятничества, оставили заметную память о своих делах, но никто (об исключениях речь пойдёт в этих заметках) из них не захотел оставить рассказов о своём внутреннем мире, о том, как жила их душа.
Шестидесятники, следовательно, есть ещё и особый тип личности, который после себя не оставляет ни дневников, ни раздумий философского характера. У их кумиров, у «блестящей когорты ленинцев», не было времени на дневники. Кстати, и Маркс тоже не оставил записей личного характера.
А большинство из шестидесятников по убеждениям, по мировоззрению были в первую очередь марксистами. Именно марксизм стоит за их исходным убеждением, что без Октября и Ленина Россия просто погибла бы, что наши беды не от коммунизма и ленинизма, а в их извращении.
Меня в конце 80-х потряс интеллигентнейший Вячеслав Иванов (один из авторов библии шестидесятников, сборника «Иного не дано»), заявив, что истоки преступлений Сталина – в его антимарксизме, что «по сути он был политическим противником Маркса». Отсюда следовало, что Ленин и Троцкий, которые были истинными марксистами, якобы не совершали преступлений. Но ведь это вздор!
Возможно, марксизм как убеждение в существовании объективных, независимых от нас законов истории несовместим с самокопанием, с раздумьями о том, что делаешь, чем живёшь. Блаженный Августин, например, считал, что на душевные излияния способны немногие, что «люди слишком хрупки, чтобы нести бремя самораскрытия». А убеждённые марксисты, наверное, к этому просто по природе неспособны.

Но всё же на сегодня уже есть несколько интересных книг, которые позволяют начать разговор о шестидесятниках, дают нам основание воссоздать их строй мысли. Обращу внимание читателей на «Записки ненастоящего посла» (Из дневника) Александра Бовина, изданные незадолго перед его кончиной. Мысли Бовина о самом себе важны не только из-за его большого влияния на интеллектуальную атмосферу 70-х и начала 80-х годов, но и потому, что его взгляды были типическими для целой когорты шестидесятников, которые были во власти или близки к ней.
Бовин в отличие от многих и послереволюционных перемен 1991 года, и после распада СССР сохранил прежнее советское отношение и к старой России, и к Ленину, и к Октябрю.
В «Записках» он подчёркивает «приверженность марксизму» и марксистскому интернационализму в силу, как он полагал, его «гуманитарного и эволюционного превосходства над всяким национал-шовинизмом». Более того, он утверждает, что судьба марксизма сложилась бы по-иному, если бы социалистическая история «началась с Англии и Германии», а не с России.
Все его бабушки и дедушки, рассказывает Бовин, родились в русском Шацке под Рязанью. Но сам автор «записок» исповедует марксистское, «гиперкритическое» отношение и к своей родине, России, и особенно к российской истории. Он настаивает на том, что у него «есть все основания назвать российское общество устойчиво антисемитским». Речь идёт о российском обществе вообще и об обществе Гоголя и Достоевского, Солженицына и Лихачёва. Россия для Бовина прежде всего «империя», СССР – «социалистическая империя». Как марксист он считает, что «государство – проклятие для индивида». Как убеждённый интернационалист он полагал, что любой разговор о нации, любой патриотизм неизбежно ведёт к «шовинизму и фашизму».
Почти вся советская интеллигенция мыслила, как Бовин, для неё не было такой материи, как «национальное сознание». Раз нации должны в конце концов отмереть, то и соответствующего сознания не должно быть. А как шестидесятник русского происхождения, как представитель «угнетающей нации» (по Ленину), он проявляет повышенную бдительность ко всем проявлениям ксенофобии и шовинизма.
Понятно, что в рамках жёсткого марксистского мировоззрения не находилось места ни для Бога, ни для религиозного чувства. «Я – атеист по убеждению», – много раз на страницах «Записок» заявляет Бовин.
Как человек он, как и все шестидесятники, был безупречен в личных отношениях, прекрасный товарищ, помогал всем в трудные времена чем мог. Но другое дело, когда речь идёт о «законах истории». Здесь он мыслил в категориях обречённых классов, обречённых людей.
В новой России, рассуждает автор, не должно быть ни одного, «кто помнит сталинское рабство».
Может сложиться впечатление, что шестидесятники особо не отличались от дореволюционной левой интеллигенции. Они противостояли сталинской системе, добивались полного и окончательного преодоления сталинизма. Дореволюционная социалистическая и либеральная интеллигенция добивалась свержения самодержавия. Русские марксисты и до революции 1917 года, и в советские времена ощущали себя западниками и не любили «крестьянскую», «дикую», имперскую Россию. Национальное, религиозное, государственное отщепенство Бовина, которым он гордится, было свойственно и дореволюционным русским социал-демократам, и дореволюционным русским либералам.
Но сходство между российской революционной интеллигенцией начала ХХ века и шестидесятниками носит внешний характер. Так, религиозное отщепенство дореволюционной интеллигенции имеет на самом деле мало общего с атеизмом и агностицизмом шестидесятников. Те, кто уходил от Бога в начале ХХ века, в детстве получали религиозное воспитание дома и в гимназии. Для них атеизм означал разрыв, духовный выбор. У нас же, в СССР, мы имеем дело чаще всего не с атеизмом, а с безрелигиозностью. За атеизмом шестидесятников не было работы ни души, ни ума.
Интеллигенция романовской России, в том числе и революционная, выросла и жила в национальной, православной стране, её отщепенство тоже носило национальный характер.
Шестидесятники выросли и сформировались даже не в социалистической России, а уже в СССР, в стране, которая воспринимала себя как антипод царской России, несла в себе во всём отрицание того, что было до революции.
Дореволюционные интеллигенты были всё же русскими людьми. Шестидесятники уже были советскими.
И совсем не случайно антигосударственничество у шестидесятников гипертрофированно по сравнению с революционной русской интеллигенцией начала XX века.
Никто тогда – ни социал-демократы, ни эсеры при всём своём западничестве – не покушался на империю, на историческую Россию. Империалистами были и кадет Милюков, и большевик Ленин. А у нас в конце 80-х подавляющая часть шестидесятников стала борцами с советской империей. В Первую мировую войну в России было пруд пруди оборонцев и среди меньшевиков, и среди большевиков. Но накануне распада СССР его защитников среди всей интеллигенции было кот наплакал.

Советский шестидесятник XX века – совершенно особый тип личности, целиком связанный и с советской системой, и с советским воспитанием.
Это становится более понятным при чтении исповеди популярного в 70–80-е годы историка-медиевиста Арона Гуревича. Его «История историка» представляет сочный, живой образ души шестидесятника, души советского интеллигента. Книга даёт возможность воссоздать его коллективный образ, душой и мыслями стоящего в оппозиции к системе. Оказывается, всё же можно быть шестидесятником, антисталинистом, сохранять уважение к ленинской гвардии, ощущать отторжение от «традиционного русского общества», от империи, государственничества и не быть марксистом. Автор пишет, что был марксистом, пока не стал историком. Подлинный марксизм, с его точки зрения, мог выглядеть правдоподобно лишь для середины XIX века.
Исповедь эта сама по себе драматична. Как исследователь, автор видит, чувствует исходную покалеченность, исходную несостоятельность души советского учёного. Он признаёт, что советский интеллигент как новый тип личности существенно проигрывает тем, кто получил образование в дореволюционной России.
Преимущество своих учителей-историков Сказкина, Неусыхина и особенно Косминского Гуревич видит в том, что их «человеческая «органика», основы их образования и воспитания были заложены ещё до революции… они ещё впитали в себя ту систему ценностей, которая в дальнейшем уже не культивировалась в этой стране».
Для анализа проблемы шестидесятничества важна мысль, что советский интеллигент – это не просто развитие старого русского интеллигента, а принципиально новый тип личности в российской истории.
Инаковость, качественное отличие советского интеллигента от дореволюционного царского объясняются совершенно разной природой их стран.

Изоляция СССР, исходное его враждебное отношение к буржуазному миру отгородили советского интеллигента и от старой, и от современной европейской культуры. Феномен невыездных (это подавляющая часть шестидесятников) вырвал советскую интеллигенцию из контекста мировой культуры. Гуревич, книги которого в 70-е переводились на европейские языки, был выпущен на Запад лишь в конце перестройки. Учёный, который всю жизнь изучал и пропагандировал исландские саги, только на пороге своего семидесятилетия, полуслепой увидел страну героев своих книг.
Ситуация невыездного не только калечила жизнь, часто убивала талант, но и мешала доброму здравому восприятию и закрытого от нас буржуазного мира, и, главное, своей же страны. Невыездной не мог не идеализировать Запад, где действительно нет всех тех душевных мучений, которые выпали на долю советской интеллигенции. Она из-за жизни за железным занавесом и своего изначального противостояния с властью не могла не страдать синдромом подпольного человека. Отсюда глубокий мировоззренческий конфликт шестидесятников. С одной стороны, они считали представителей расстрелянной Сталиным «блестящей когорты революционеров-ленинцев» порядочными людьми, но, с другой, ненавидели созданный их кумирами общественный строй, большевистскую тоталитарную власть.
«К ужасу своему, я впоследствии убедился, что страх, порождённый репрессиями 30-х годов, подчас становился неотъемлемой составной частью сознания и несколько десятков лет спустя. Страх ужасен своей иррациональностью. Поселившись в душе человека, он нередко может остаться в ней навсегда».
Советский строй вырвал образованного человека не только из современной западной цивилизации. Он вырвал целиком советского интеллигента из национальной российской истории и российской общественной мысли. Но поражает, что историк не чувствует, что своими мыслями, образами и даже кругом упоминаемых мыслителей живёт вне России, вне всего ценного, что в ней было. И это типичная беда абсолютно всех шестидесятников.
Советская интеллигенция была выброшена из России и русской истории. Не только душой, чувствами, но и умом, она как бы сторонилась, уходила от всех этих традиционных споров о России, её судьбе, русской душе. Сторонилась и потому, что марксистско-ленинская идеология раз и навсегда решила, что в российской истории было хорошо, а что было плохо, и потому, что Россия как предмет исследования не была ей интересна. Для этих людей не было России, а был только СССР как ядро мировой социалистической системы.

Человек, полагая, что его Родина – Октябрь Ленина, не мог не потерять Россию. Трудно связать себя со страной, тем более полюбить её, если тебе с детства внушают, что до 1917 года она была «тюрьмой народов», что если бы не большевики и Ленин, то она как отсталая страна никогда бы не совершила индустриализацию, не победила бы фашистскую Германию и т.д. Русофобия Маркса и Ленина как бы с младенчества транслировалась в души советских людей. Но, если ты к тому же из-за оппозиции к системе не мог стать советским патриотом, как это произошло со многими почвенниками, и если ты ещё заражён русофобией, повышенной критичностью к России, к русской истории и российской государственности, то ты просто повисаешь душой в пустоте, спасая себя гипертрофированным западничеством.
Синдром подпольного человека, загнанного властью в каменный мешок советской жизни, соединённый с национальным нигилизмом, как раз и порождает гипертрофированное отщепенство от государства и всего, что с ним связано. Порождает то, что является сутью, природой нашего шестидесятничества.
Конечно же, при таких настроениях и при такой жизни трудно не возненавидеть и нынешнее, и старое государство. Трудно устоять перед соблазном разрушить раз и навсегда эту ненавистную империю. Отсюда и решающая роль шестидесятников в распаде СССР.
Почвенническая советская интеллигенция, придумавшая идею суверенитета РСФСР, убивала Россию по недомыслию. Шестидесятники же сознательно поддерживали все эти безумные идеи, ломающие ненавистное государство.
Передовой общественный строй породил неизвестный доселе тип образованной личности: интеллигента-могильщика. И до революции многие в России страстно ненавидели власть. Но никогда в истории нашей страны не было такой большой концентрации образованных людей, жаждущих крушения своей государственности.

Пётр Струве после первой русской революции обнаружил, что личность, тем более образованная, не погружённая чувствами и сознанием в жизнь государства, обделяет себя духовно, лишает себя ещё одной возможности вырваться из сферы «ограниченного личного существования», приобщения к «более широкому сверхиндивидуальному существованию».
Потому советский интеллигент, даже самый умный и самый образованный, насколько это возможно при общей советской, довольно низкой культуре мысли, был лишён большинства из важнейших возможных привязанностей человеческих. Атеизм закрывает дорогу к Богу, к вечному. Исходное отщепенство от государства убивает интерес ко всему, что с ним связано. Единственной эмоцией является желание его поражения и унижения. Остаётся ещё один выход в бесконечность – нация. Но шестидесятники, независимо от происхождения, иронически относились к национальным проблемам.
У советского интеллигента оставалась одна отдушина – друзья, корпорация единомышленников и, конечно, Запад. Отсюда и повышенное внимание к моральной чистоте отношений среди своих, брезгливость к тем, кто заодно с властью.
Отсюда были и страх перед Сталиным, и ненависть к нему. После его смерти характерный для советского общества страх, как считали многие шестидесятники, переходит в подсознание, появляется даже возможность манкировать властью, не принимать её приглашения к сотрудничеству, отказываться без особого риска, к примеру, от приглашения вступить в КПСС.
Но как это ни парадоксально – чем больше свобод, тем больше в душе шестидесятника углубляются социальное одиночество, настроение осаждённой крепости. Сталина уже нет, но власть всё равно воспринимается как банда преступников. Чем меньше зримых ужасов сталинизма, тем тяжелее переживается инаковость СССР, невозможность пойти по пути демократизации, как это сделали страны побеждённые – Германия, Япония и Италия.
И Бовин, и Гуревич испытывают некое подозрение абсолютно ко всем проявлениям патриотизма. Даже к тому патриотизму, который в Европе вне подозрения – к почитанию воинской славы. Больше всего поразило нарочито скептическое отношение к военным успехам России.
Интересно сопоставить исповеди Бердяева и Гуревича. Сразу явно обнаруживаешь у советского учёного то, что я называю беспочвенностью, выброшенностью из русской истории.
Бердяев утешается тем, что Русская православная церковь всё же выстояла, что народ всё же не забыл о вере, что за новым советским патриотизмом проглядывает старый российский. Потому Бердяев поддерживает Сталина там, где видит тенденции русификации СССР. Гуревич, напротив, порицает Сталина за то, что он «подменил идеи марксизма и пролетарского интернационализма идеями националистическими, идеями патриотической мифологии».
Удивило, как зло и даже грубо говорит в мемуарах интеллигентнейший Гуревич о советских аппаратчиках 30–40-х. Он пишет, что Сталин и вся его система олицетворяли реванш российского криминалитета, что «криминализация нашей страны… победила при Сталине, когда все эти преступники прикрылись мундирами, воинскими и партийными званиями и выстроились в возглавляемую паханом иерархию».
В этих строках уже нет историка. Он не мог не знать, что ленинцы, которые, с его точки зрения, были приличными людьми по сравнению со сталинскими уголовниками, как раз и создали эту уголовную систему. Он не мог не чувствовать, что всё же нельзя называть уголовниками всех, кто во времена Сталина был при власти. Если стать на эту точку зрения, то получается, что историческая победа социалистической России над фашистской Германией – это тоже дело «преступников, прикрытых мундирами».

Но в отношении к государству, к армии, к человеку в мундире у типичного шестидесятника эмоции, страсти, обиды берут верх над разумом. Наверное, и победы Суворова и Кутузова являются для автора «Истории историка» всего лишь патриотической мифологией из-за его антимилитаризма. Мир мундиров, погон, побед для него не существует. Его душа такой мир не воспринимает.
Для дореволюционного российского интеллигента Бердяева, напротив, несмотря на его анархизм, его бунтарство, победы даже чужой для него советской армии значат многое. Ибо он никогда не может расстаться с исходной почвой, личной причастностью к российской истории.
И в этом ещё одно коренное отличие дореволюционного российского мыслителя от советского учёного-шестидесятника. Патриотизм, русское самосознание помогают Бердяеву одолеть мыслью ненависть и к Сталину, и к его системе.
Бердяев признаётся, что самой трудной для него проблемой было отношение к Сталину и к советской России в годы войны. С одной стороны, это была власть, которая опиралась на чуждую ему коммунистическую идеологию, власть, отнявшая Родину, возможность общаться с русским читателем. С другой стороны, Бердяев вынужден признать, что «советская власть» является «единственной русской национальной властью», что в сущности «никакой другой нет, и только она представляет Россию в международных отношениях». Бердяев признавал, что эта власть осуществляет «государственные функции» в жизни российского народа.
Типичный шестидесятник не хочет видеть, что эта ужасная сталинская система всё же выполняла государственные функции, учила детей, обеспечивала безопасность граждан, создала эффективную систему здравоохранения, в конце концов, обеспечивала безопасность границ.
У дореволюционного интеллигента, оказавшегося не по своей воле после Октября на чужбине, как исповедовался Бердяев, «сердце сочится кровью, когда я думаю о России». А для советского интеллигента нет России, нет «трагедии русской культуры», нет «мучительной русской судьбы».
Для советского интеллигента беда была лишь в том, что к власти в стране пришла «самая выдающаяся посредственность» (по определению Троцкого)… человек, не обладавший ни интеллигентностью, ни выдающимися познаниями и оригинальностью философского ума».

Автор книги «История историка» рассказывает много о дружеских отношениях с советским философом Владимиром Библером, называя его фигурой «больше уникальной, чем типической», человеком, сумевшим внести «долговременный… интеллектуальный вклад в культуру».
Библер действительно не только сформулировал кредо веры, выразил философию подлинного шестидесятничества, но и оказался тем живым мостом мысли, связавшим миросозерцание подлинных шестидесятников с демократами и либералами 90-х и начала XXI века. У новых русских западников, у идеологов СПС и «Яблока» нет ни одной идеи, которой не было в его статье «Национальная русская идея? – Русская речь!».
Он писал тогда, что в России не только не стыдно бороться с государственничеством, но и необходимо. Именно эта философия, согласно которой в России порядочный человек, настоящий интеллигент не может быть ни государственником, ни патриотом, как раз и сближала шестидесятников.
Статья появилась в эпоху раскола советской интеллигенции, произошедшего после распада СССР. Тогда, в начале 92-го, большинство из тех, кто считал себя детьми хрущёвской «оттепели» и кто был в оппозиции к системе, отшатнулись от Ельцина, увидев в нём Герострата.

Увидев катастрофу распада СССР, многие шестидесятники начали возвращаться и мыслями, и душой в Россию и русскую историю, понимая самоценность национального государства и национальных свершений.
Статья Библера стала ответом на эти настроения среди бывшей советской либеральной оппозиции. Он восстаёт против позднего Горбачёва, сказавшего на последнем месяце власти, что больны душой и умом те, кто «не осознаёт, что государственность – вот то, что выше всего!». Против демократов, призывавших к возрождению Державы. Против попыток возродить в новом обличье формулу «Самодержавие, Православие, Народность». Новой России нечего брать у дореволюционной!
Именно тогда сформулировали «код шестидесятничества»: «И «державность», и «религия», и «народ» – понятия сугубо отрицательные». Ни народность, ни религиозность, ни государственничество не имеют ничего общего с демократией. Идея «единого народа опасна», ибо именно эта идея привела к нацизму. Державность имеет тенденцию, особенно в России, к обращению в назойливую государственность. И религиозность не имеет ничего общего с демократией, так как духовность, сосредоточенная в одной идее, противоречит самой духовности.
В целом, полагает автор «кода», в России какие-либо разговоры о национальной идее как национальной цели вредны, ибо «национальная идея здесь всегда агрессивно отождествлялась с идеей империи».

Вот философия, которую нам оставили иные идеологи шестидесятничества и которая ныне движет умами нашей либеральной оппозиции. Нельзя ничего понять в духовной ситуации России XXI века, не зная, «откуда ноги растут», не осознавая, кто и с какими настроениями создавал наш новый русский мир.
Но других либералов и демократов у нас нет. Советская личность в лице шестидесятников, наверное, не имела возможности мыслить по-другому.
Русская державность, российское государственничество, российские границы, российская армия, Русская православная церковь могут уйти в прошлое, как реликты эпохи варварства, шовинизма, а нам всё же останется в наследство великий русский литературный язык, утешали они. Ведь в «ХХ веке с особой силой обнаруживается недостаточность, так сказать, «территориально привязанных» признаков нации. В ХХ веке становится ясным, что «психологический склад» людей – «вещь переносная». «Национальный склад», убеждали нас, «странным образом даже усиливается в ностальгии эмиграции». И самая главная идея – «национальный склад» даже «удесятеряется, когда сосредоточивается без государственных отвлечений – в родной речи».
Слава богу, события не пошли по тому сценарию. Мы сохранили и значительную часть своих территорий, и вооружённые силы, и границы, и сумели возродить дух государственности, и даже о русском народе совсем недавно вспомнили. Пора возвращаться домой.

Comments are closed.