Как это было. Комментарии к нашей странной контрреволюции

Рубрика: "СЛОВО В ЗАЩИТУ ПЕРЕСТРОЙКИ", автор: Александр Ципко, 17-01-2010

Непризнанное чудо

Еще недавно мне казалось, что главная задача моей заканчивающейся жизни состоит в том, чтобы сказать свое собственное слово о нашей революции, вернее, нашей контрреволюции, рассказать, как мы все, в том числе и при моем скромном участии, совершили то, во что никто не верил, чего никто не ожидал. Еще за десять лет до переломных 1988-1989 годов, когда основные скрепы советской системы разрушились, никто ни в СССР, ни в мире не верил, что все это будет возможным. Что в один день без какого-либо насилия в СССР исчезнут и цензура, и политический сыск, и будет восстановлено право на эмиграцию, и будет покончено с государственным атеизмом, и будет покончено с монополией КПСС на правду. Все, чего ожидала советская интеллигенция десятилетия и в возможность чего никто не верил, свершилось как-то само собой, без крови, вообще без какого-либо напряга. Все блага свободы пришли к нашей интеллигенции как манна небесная. Поистине как манна небесная. Не забывайте! Даже организаторы ГКЧП не намеревались отменить политические свободы.

Непризнанное чудо

Еще недавно мне казалось, что главная задача моей заканчивающейся жизни состоит в том, чтобы сказать свое собственное слово о нашей революции, вернее, нашей контрреволюции, рассказать, как мы все, в том числе и при моем скромном участии, совершили то, во что никто не верил, чего никто не ожидал. Еще за десять лет до переломных 1988-1989 годов, когда основные скрепы советской системы разрушились, никто ни в СССР, ни в мире не верил, что все это будет возможным. Что в один день без какого-либо насилия в СССР исчезнут и цензура, и политический сыск, и будет восстановлено право на эмиграцию, и будет покончено с государственным атеизмом, и будет покончено с монополией КПСС на правду. Все, чего ожидала советская интеллигенция десятилетия и в возможность чего никто не верил, свершилось как-то само собой, без крови, вообще без какого-либо напряга. Все блага свободы пришли к нашей интеллигенции как манна небесная. Поистине как манна небесная. Не забывайте! Даже организаторы ГКЧП не намеревались отменить политические свободы.

И это было и есть чудо.

Но проблема, наверное, в том, что то, что является чудом для моего, уже старшего, поколения и для тех, кто шел по лестнице политического опыта за нами, не является чем-то сверхъестественным для поколений новой России. А потому им, молодым, детям эпохи компьютерных игр, уже неинтересно то, что для нас, для тех, кто десятки лет прожил с этим ожиданием хоть каких-то перемен, составляет чудо. И тут, конечно, ничего не поделаешь. Они-то получили от содеянного нами больше всех. Но именно потому, что у них нет опыта жизни в условиях несвободы, потому что они не знают, что такое спецхран, что такое осведомители КГБ, что такое быть ‘невыездным’, они не в состоянии понять природу, смысл произошедшего с нашей страной в конце 80-х годов чуда. Неинтересно им все это!

И это грустно. Грустно не потому, что наше слово и наш опыт не имеют ценности для новой России. Грустно не потому, что наши поступки, наши скромные подвиги, наши усилия сделать страну свободной не имеют ценности в новой России. Ждать в России благодарности вообще смешно. Тем более когда к власти пришло поколение, не совершающее поступки, когда началась эпоха нормальных карьер. Слава богу, что мы, ‘дети революции’, уцелели. Грустно потому, что на самом деле на забвении ближайшего прошлого ничего серьезного построить невозможно. Никогда не сможешь сформулировать и отстоять национальный интерес, если у тебя нет не только ощущения национальной истории, но и интереса к тому, что было до твоей нынешней спокойной и все же свободной жизни. Только люди, не знающие, не понимающие смысла того поистине коренного, исторического переворота в жизни страны, который произошел в конце 80-х, не отдающие себе отчета в противоестественности большевистского социализма, могут сегодня славить и преклоняться перед Сталиным. Правда состоит в том, что сегодня Сталин очень популярен среди поколения двадцатилетних. А о Горбачеве и об истории наших побед на пути к свободе мало кто из них знает. Но ведь без умения, способности отличать преступника от праведника, добро от зла, отличать эпоху маразма от эпохи духовного подъема невозможно построить нормальную жизнь, нормальное общество.

Вообще в массе русские в широком культурном смысле этого слова, при всех особенностях своей ментальности, никогда не были нацией временщиков. Я не верю в особый генетический код русской души, которая якобы в отличие от рационалистической и индивидуалистической европейской души насквозь метафизична, занята только созерцанием всевышнего и не проявляет особого интереса к заботам бренного, грешного мира. Вся это красивая сказка об особой русской душе не имела и тем более не имеет сейчас никакого отношения к реальной русской жизни. Тем, кто любит порассуждать о ‘соборности’ русского духа, можно посоветовать сесть за руль и поездить, к примеру, по Москве и Подмосковью. Наверное, более жестких, эгоистичных и индивидуалистичных людей, чем наш российский водитель, в мире нет. Другое дело, что русское православие дало исключительные образцы – повторяю – образцы святости.

Но все же в отличие от европейцев мы, русские, больше проявляем интереса к будущему. Мы более метафизичны, ибо в силу драматизма нашей истории нам нигде и никогда не удавалось прочно зацепиться за бренный быт.

Поэтому, я думаю, и нынешнему поколению, чтобы все же стать россиянами, надо и знать все свое прошлое, и хоть редко, но задумываться о своем будущем. Я сказал ‘все прошлое’, ибо, к счастью, интерес к давнему прошлому, к истории зарождения государства Российского, дореволюционной России в целом в последние годы проснулся, в том числе и в студенческой среде.

Но дело в том (и для меня это был главный стимул – все-таки делать то, что сегодня не востребовано), что невозможно понять то прошлое, которое мы все пытаемся себе вернуть. Невозможно понять, оценить суть дореволюционной России, ее смысл, ее ценности без понимания природы советской эпохи как моста между старой Россией и новой, посткоммунистической. Между старыми и новыми русскими расположился на пятьдесят-шестьдесят лет советский человек со своим особым сознанием, своей системой ценностей. Конечно, и советская система, и советский человек выросли из старой России, являются порождением и ‘русской души’, и ‘русского человека’. Я лично не согласен с утверждением Ивана Ильина, что русский человек не несет никакой ответственности за преступления большевизма, что всему виной III Интернационал, погубивший исконную Русь. Но все же и советская система, и советский человек принесли с собой то новое, в том числе и те политические и моральные уродства, которых не знала старая, царская Россия. Все рассуждения о русской душе и русской ментальности, основанные на сознательном забвении советского опыта, всех ужасов большевистского эксперимента, есть на самом деле мифотворчество. Поэтому, на мой взгляд, ключ к пониманию современной, уже посткоммунистической России, со всеми ее красотами и уродствами, лежит в понимании того, что на самом деле победы свободы в конце 80-х не есть победы русского духа, не есть долгожданное возрождение исконной российской духовности, а есть всего лишь хитрость, уловка, в первую очередь советского интеллигента. Мы уходим от коммунизма не так, как, к примеру, поляки, чехи, венгры, мы стреляем из танков по парламенту, создаем ‘семью’, мучаемся поисками ‘преемников’ только потому, что по большому счету никакого пробуждения ‘русской души’ или русской ‘национальной страсти’ у нас не было.

Поэтому я лично не могу отказаться от искушения, как говорят в народе, открыть глаза на правду, на природу нашего освобождения от коммунизма. Видит бог, не было у нас всего того, с чем связывали грядущее и долгие годы ожидаемое среди белой эмиграции освобождение от коммунизма, не было ни ‘воскрешения духовных сил’, ни ‘готовности ставить интересы Родины и государства выше своего собственного’, на что особенно рассчитывал тот же Иван Ильин.

Скажу сразу, и этот факт задает систему координат моего исследования: конфликт, который разрушил систему, не имел ничего общего с тем восстанием ‘русского духа’ против ‘враждебной системы’, на которое надеялась и которого десятилетия, до самой смерти, ждала русская интеллигенция в изгнании. Наша контрреволюция со всех точек зрения уникальна и самобытна. Она уникальна и в силу своих формационных задач, и в силу особого субъекта и особой мотивации, стоящей за этими переменами. До появления СССР никогда не было в истории человечества системы, которая бы покоилась на отрицании того, на чем до сих пор держалась человеческая цивилизация, на отрицании частной собственности и частного интереса, на отрицании общечеловеческой для нас, европейцев, христианской морали, на отрицании конкуренции каких-либо независимых, частных корпораций. Никогда в истории Европы не было особого типа образованного, политического класса, каким являлась наша советская социалистическая интеллигенция, вскормленная духом марксистской теории классовых революций, выросшая в условиях уникального советского общества. Обратите внимание. На Западе уйма левой марксистской интеллигенции. Но никто из них, за редким исключением, не соблазнился счастьем жить и работать в ‘первом социалистическом государстве на земле’. Существовали качественные отличия между западной левой интеллигенцией и нашей, особой советской интеллигенцией. Кстати, существовали и до сих пор существуют качественные различия между советской гуманитарной интеллигенцией и гуманитарной интеллигенцией стран Восточной Европы. Сужу о том, в чем убедился на жизненном опыте, – все же я за всю историю нашей АН СССР единственный работник, который несколько лет был одновременно штатным научным сотрудником Института философии и социологии Польши. По крайней мере среди польской интеллигенции в отличие от советской крайне редко встречались верящие марксисты, крайне редко встречались убежденные интернационалисты.

Конечно, на самом деле наша система жила при частичном отступлении от своих принципов. Но все же жила, побеждала, решала по-своему исторические цивилизационные задачи. И вдруг, когда к ней все привыкли, когда все уверовали в ее историческую устойчивость, она всего за пять лет, с 1986 по 1991 год, до основания рассыпалась. Рассыпалась без единого выстрела. Если всерьез, рассыпалась без серьезных внешних причин.

Так вот мне, философу по образованию, гуманитарию, посвятившему много лет изучению философии истории (теория прогресса была предметом моей специализации), казалось, что все, что произошло в конце 80-х в СССР и в так называемых социалистических странах Восточной Европы, – это просто кладезь для расширения знаний об обществе, о человеке, о мотивах его поведения и т.д. Наука о природе политических изменений ничего не стоит, если она не вобрала в себя опыт распада советской системы сначала в странах Восточной Европы, а потом в СССР. Если на самом деле все существовавшие системы советского типа просто распались, если на самом деле никакой контрреволюции не было, следовательно, они несли в себе собственную смерть, следовательно, при другом стечении обстоятельств то, что произошло в конце 80-х, могло произойти раньше. Смысл советской истории на самом деле превращается из тайного в явный только в момент ее распада, внезапного распада, поразительно быстрого, хаотичного. Это, кстати, говорит о том, что наш коммунистический эксперимент мог продолжаться так долго в силу уникальных российских условий. И дело отнюдь не в особой привлекательности для русского народа (еще в начале 30-х – по преимуществу крестьян) коммунистической идеи. Все это интеллигентские выдумки.

Тут в оценке причин победы большевиков мне тот же Иван Ильин – настоящий заединщик. Ни так называемая соборность, ни так называемое крестьянское ‘мы’, ни даже усталость от ‘нищеты’, ‘гнета’ не были в состоянии сами по себе привести к власти большевиков. Они, большевики, победили, ибо дали ‘право на бесчестие’, ибо удовлетворили ‘жажду революционного грабежа’. Наша революция, по меткому определению Ивана Ильина, – не от особой революционной ‘духоподъемности’, как считают красные патриоты, а из-за ‘отсутствия политического опыта, чувства реальности, чувства меры, патриотизма и чувства чести у народных масс, у революционеров’.

Причина относительной устойчивости коммунистического режима – в поразительном русском долготерпении и пассивности русского народа, в неисчерпаемых природных запасах, в разрозненности наших российских территорий и российских народов.

Вообще, наверное, уникально то, что мы, сознательные, политически мыслящие люди, пережили в конце 80-х – начале 90-х, когда на наших глазах все, что нас стесняло, раздражало, что мы называли маразмом и что было действительно маразмом, уродством (вспомним хотя бы невинные забавы Леонида Ильича, обвешавшего грудь золотыми звездами), вдруг исчезло, рассыпалось, ушло в небытие. В самом поразительно быстром распаде системы, которая претендовала на смену смысла человеческой истории, на отрицание всей предшествующей человеческой цивилизации, есть что-то обескураживающее. Хотя надо сказать, что новая – посткоммунистическая – эпоха принесла нам достаточно своих мерзостей и уродств, то есть всего, что трудно примирить и со здравым смыслом, и с чувством прекрасного и нормального.

Мы, советские люди, которые выросли в СССР, воспринимали в подавляющем большинстве советскую систему как норму, не знали, что для подавляющей части российской интеллигенции само по себе зарождение советского, большевистского строя, основанного на общественной собственности, на тотальном контроле над духовной, общественной жизнью, тоже воспринималось как чудо. Многие из них – свидетельство тому ‘Дневники’ Зинаиды Гиппиус – считали, что большевики с их ‘безумными’ марксистскими идеями ‘не продержатся более двух недель’. А на самом деле то, что было ‘безумием’ для нашей либеральной и православной интеллигенции, оказалось эпохой в человеческой истории, растянувшейся на 70 лет. Так что со всех точек зрения интересно поразмышлять, почему это ‘безумие’ сначала все же победило, а потом так неожиданно разжало свои клещи, просто рассыпалось. Невозможное умирает точно так, как и появляется, – неожиданно и вопреки всему. Природа чуда, то есть появление того, чего никто не ждет, сама по себе может стать предметом исследования.

Спонтанный характер самораспада системы дает основания полагать, что реальные перемены в сознании людей произошли задолго до появления на политической сцене Горбачева. Иногда вообще возникает мысль, что не только в Польше, Венгрии, ГДР, но и у нас система была всего лишь декорацией, что сама субстанция жизни развивалась по своим вековым, совсем не социалистическим законам. Кстати, а могло ли быть по-другому, если мы сохранили частный семейный быт, частное индивидуальное жилище, то есть сохранили фундаментальные основания, корни частнособственнической цивилизации?.. Люди, которые называли нашу систему коммунистической, не знали или не хотели знать, что у самого Маркса идея обобществления средств производства накрепко связана с коллективным бытом и коллективным воспитанием детей. А у нас до хрущевской эпохи пятиэтажек около 70 процентов населения жило в традиционных частных домах с индивидуальными подсобными хозяйствами.

Парадокс состоит в том, что в советское время гримасы частнособственнического индивидуализма были более отталкивающими, чем до революции, ибо запрещенная страсть прорывается наружу в кричащих формах. Одесситки, мещанки конца 40-х, готовы были глотку друг другу перегрызть при выяснении, как правило весной, границ своих крохотных участков земли под окнами. Эти советские дамы-комсомолки сопровождали свои ссоры задиранием юбок и демонстрацией друг другу своих голых задниц. Мы, мальчики-подростки, страсть как любили наблюдать за этими ссорами соседок. При этом мой дед, Еремей Ципко, сумевший в отличие от соседей сохранить со времен нэпа право собственности и на наш одноэтажный дом, и на наш громадный участок земли, учил меня, первоклассника, что они, соседки-бабы, ссорятся, ибо их земля на самом деле общественная, где ‘точно не установлено, где мое, а где – чужое’. А нынешние специалисты по ‘русской душе’ рассказывают мне сказки о коммунистической переделке человека.

По крайней мере, и я как раз об этом долгое время мечтал написать, на самом деле марксистско-ленинская идеология не была господствующей в том смысле, что никогда не подчиняла себе целиком всю духовную жизнь общества. На самом деле старый частный быт с индивидуальными потребностями и интересами никогда не был целиком и без остатка приведен в соответствие с так называемыми социалистическими производственными отношениями.

И вот сейчас я с тревогой, более точно – с чувством разочарования в самом себе – обнаруживаю, что все, что сохраняет для меня интерес и как для исследователя, и как для гражданина, мало востребовано нынешним временем. Люди в массе, и даже старшее поколение, не хотят знать, как все это произошло, почему произошло так, а не по-другому. Серьезный анализ предпосылок перемен, которые объединены в нашем сознании понятием ‘перестройка’, подменяется порой руганью и обвинениями в адрес Горбачева, обвинениями его в ‘некомпетентности’, ‘дремучести’ и т.д. Более того, как свидетельствует мой опыт, если ты и опубликуешь какие-либо размышления о перестройке, начинаешь серьезный разговор о ее причинах, о ее вождях, то ты вызываешь только гнев на себя. Сейчас и на уровне политической элиты, и на уровне политического обывателя говорить о переменах второй половины 80-х можно только в негативном смысле.

Легко объяснить это забвение интереса к перестройке, вообще к эпохе распада, крушения советской системы особенностями нынешней эпохи временщиков. Переход к капитализму, к накоплению, к созданию богатств, а для большинства – переход к борьбе за выживание всех делает временщиками, то есть нацеливает их на мир сегодняшних проблем, на то, что можно сделать сегодня, и только сегодня. В такую эпоху действительно прошлое выпадает из поля забот человеческих. Или же, напротив, становится предметом ностальгии, обожания. Сегодня у нас все как могут делают деньги. И в этом нет ничего плохого. Надо наверстывать упущенное. Но все же надо хоть немного подпитывать свое сознание, сознание того, кто ты есть, в какой стране живешь и что стоит за всем, что ты наблюдаешь. Хотя убежден, что даже те, кто сегодня голосует за КПРФ, голосует за прошлое, вряд ли желают вернуться в эпоху ‘колбасных электричек’, стояния по ночам в очередях за детскими шубками или женскими сапогами.

Я уже обращал внимание на то, что все же ситуация небезнадежна, что все же интерес к национальной, российской истории просыпается. Как правило, этот интерес к истории сфокусирован на событиях чаще всего доимперской Руси. Уйма людей у нас сейчас озабочены поиском смысла слов старца Филофея: ‘Два убо Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти’. Но, повторяю, в обществе нет практически интереса к эпохе, из которой выросли все мы и все наши нынешние проблемы, нет интереса к эпохе формирования предпосылок исторических перемен.

Читая нынешние, привлекательные по своему духу, по патриотической мотивации разнообразные ‘русские доктрины’, снова поражаюсь нашим российским странностям. Сотни страниц текста наши, как правило, молодые авторы посвящают описанию особого, ‘метафизического’, ‘сакрального’ характера русского национального сознания, но никто ни слова не говорит о духовном, моральном состоянии нынешнего россиянина и того россиянина, которого можно назвать, как меня, ‘постсоветским человеком’, и того россиянина, который стал личностью в эпоху перемен. Наша молодая патриотическая публицистика в духе романтика Михаила Лобанова живописует нам русский дух, которому заказаны сытость, устроенность, вообще все обычные радости бытия. Правда, при всем при этом авторы подобных проектов обсуждают свои труды не в монастырях за скромной трапезой, а где-нибудь на Корфу, в первоклассных отелях, при столах, которые ломятся от ‘враждебных’ европейских яств.

Сегодня так много говорят об инновациях, модернизации, технологическом прорыве, конкурентоспособности, но ведь у нас порой нет главного условия прогресса – культа истины, правды, уважения к факту, к реальности. Надо понимать, что размывание различий между добром и злом, между преступлением и благодеянием ведет к умерщвлению чувства истинности, чувства достоверности. Сейчас я начинаю понимать и достоинства марксистско-ленинского образования. Марксизм вместо истины нам предложил, как точно сказал Владимир Путин, ‘пустую утопию’. Но марксизм все же, как дитя эпохи Просвещения, настаивал на существовании истины, на ценности знания, образования, на ценности человеческого труда, трудового образа жизни и т.д. Марксизм поменял местами добро и зло, но он не отрицал саму противоположность добра и зла. Мы же сегодня сами себе сотворили эпоху, где привычным человеческим истинам и смыслам нет места. Если Бог умер в Европе еще в XIX веке, то у нас, в России, идея истины умирает в начале XXI века.

Парадоксы нашей антикоммунистической революции

Истина, на которую я хочу обратить внимание читателя и которая объясняет особенности нашей эпохи, состоит в том, что все же не мораль и не порыв к свободе стояли за нашей так называемой демократической революцией. У нас не было, как в Польше в августе 1980 года, общенациональной забастовки, под знамена которой встало почти все взрослое население страны и после которой власть одну за другой начала сдавать свои социалистические позиции. Коммунизм у нас умер. Но какого-либо серьезного антикоммунистического движения не было. И в этом, на мой взгляд, и состоит причина болезненности нашего перехода к демократии. Демократии как народовластия мы так и не достигли. У нас не было и быть не могло, как, к примеру, в Польше, какого-либо серьезного сопротивления населения коммунизму. А потому у нас не было какого-либо серьезного духовного ресурса для закрепления институтов демократии, появления какого-либо контроля со стороны народа над властью. Короткая эпоха парламентской демократии закончилась у нас уже в октябре

1993 года. С тех пор появились партии, которые имеют право на власть, и партии, которые, как КПРФ, ни при каких условиях не будут допущены к власти. Какой смысл в президентских выборах, когда действующий президент называет имя того, кому он передаст власть, и использует всю силу своего административного ресурса, чтобы исключить какой-либо сбой в процессе передачи власти или имитации власти?..

Объяснение этим странностям нашей политической системы, на мой взгляд, надо искать в парадоксах нашей антикоммунистической революции. Если вы, к примеру, сравните то, что произошло с нами, с тем, как описывали грядущие и ожидаемые политические перемены наши последние русские мыслители, оказавшиеся после Гражданской войны в изгнании, то вы, как мне кажется, доберетесь до корней, истоков наших нынешних странностей. Все дело в том, что и в идеологии нашей контрреволюции, и в механизмах ее осуществления с самого начала было много ложного, поддельного.

Наша антикоммунистическая революция совершалась под коммунистическими, по сути большевистскими, лозунгами, лозунгами борьбы с ‘империей’, борьбы за подлинное равенство, борьбы с привилегиями ‘номенклатуры’ и т.д. Мы строили демократию путем нарушения Конституции, законности, путем забвения волеизъявления народных масс. Беловежские соглашения перечеркнули результаты мартовского референдума 1991 года. Всенародно и демократически избранный Съезд народных депутатов был распущен во имя ускорения захвата Ельциным Кремля. Во всех этих случаях главным мотивом осуществлявшихся перемен была не декоммунизация страны, а захват власти теми, кто оказался в силу ряда причин вне ‘аппарата’, и при этом народ все время оставался в роли статиста, наблюдавшего за борьбой между ‘аппаратчиками’ и ‘демократами’. Никакой антикоммунистической революции или контрреволюции на самом деле у нас не было. Мы в действительности были свидетелями борьбы между наследниками идеи подлинного, марксистского социализма с теми, кто считал себя наследниками сталинских свершений. А они, наивные, все авторы, которых мы любим сейчас цитировать, – и Николай Бердяев, и Петр Струве, и Иван Ильин, – рассчитывали, что у нас будет все по правилам, что победа над коммунизмом, над красными будет победой новых белых, что иначе как под белыми знаменами нельзя штурмовать большевистский строй.

Коммунизм не был сметен, как полагал, к примеру, известный русский историк Николай Алексеев, восставшим ‘голосом русского народа’, не был сметен возрождающимся духом русского православия, проснувшейся веры в Россию, как надеялись и Николай Бердяев, и Иван Ильин. Коммунизм погиб в результате разборок между различными отрядами внутри КПСС.

Сам русский народ в широком смысле этого слова, то есть прежде всего население наших славянских республик – и РСФСР, и УССР, и БССР, – не принимал никакого участия в сломе советской системы, в борьбе с ней. Национального, организованного русского сопротивления коммунистической системе, по крайней мере после войны, практически не было. Был бунт одиночек-студентов, пытавшихся, как Леонид Бородин, создавать группы духовного, православного сопротивления. Был бунт одиночек, которые во имя России порывали с советской системой и с советской жизнью и уходили, как, к примеру, студент философского факультета МГУ Андрей Кураев, в духовные семинарии.

Но национального, русского, массового сопротивления коммунистической системе ни в 40-е, ни в 50-е и далее не было. Так называемая русская партия, возникшая в конце

60-х в недрах издательства ‘Молодая гвардия’, не была ни антикоммунистической, ни национальной в строгом смысле этого слова.

Русская партия, как показали события, вместо силы, организующей русское антикоммунистическое сопротивление, попыталась летом 1991 года стать штабом консолидации всех просоветских сил. Все произошло в полном противоречии со сценарием контрреволюции, созданным в 20-е нашими русскими мыслителями.

Почвенническая интеллигенция, все советские писатели, не стесняющиеся себя называть ‘русскими писателями’, и прежде всего Валентин Распутин, Василий Белов, Юрий Бондарев, в минуты роковые стали на защиту советского строя и советской системы. А советская шестидесятническая интеллигенция, которая как черт ладана боялась, сторонилась и российского православия, и ‘русского духа’, как раз и возглавила борьбу против советской системы и обрушила в конце концов все политические и идейные основания Страны Советов.

Русские мыслители в изгнании, все без исключения, полагали, что советская система будет сметена волной пробуждающегося российского патриотизма. На рост так называемого почвенного патриотизма, на появление ‘истинных’, умных патриотов возлагал свои надежды глашатай и певец грядущего ‘антикоммунистического восстания’ в России Иван Ильин. Но у нас, как оказалось, накануне распада СССР ‘патриоты-почвенники’ оказались самыми последовательными защитниками советского строя. Смешными на фоне того, что произошло в России в 1991 году, выглядят советы Ильина лишить избирательного права не только тех, кто состоял в компартии, но и тех, кто ‘служил ей’. На самом деле бывшие коммунисты, подлинные ленинцы, сыграли решающую роль в переменах 1991 года.

В жизни, на практике разламывали советский строй те, которые полагали, что русский патриот по определению является негодяем и антисемитом, которые видели в так называемом российском государственничестве своего главного врага.

Вера в коммунизм и в марксизм действительно, как и предполагали пророки грядущей контрреволюции, очень быстро в народе иссякла. Но видит бог, на ее место, на место коммунистической веры, даже если она у кого-то была, не приходили ни православие, ни русское национальное самосознание, ни вера в матушку-Россию. Накануне распада СССР не произошло ни ‘духовного самоочищения’, ни ‘изживания’ коммунистических установок и страстей, с которыми связывал грядущую контрреволюцию Иван Ильин. Накануне распада СССР не была изжита в русском народе и наша традиционная любовь к ‘максималистам’ и ‘доктринерам’. А Георгий Федотов, к примеру, свято верил, что русский народ ‘вернется на свою землю’, с ‘сыновней любовью приникнет к ней’, когда поймет, что ‘всякий максималист есть убийца’. Напротив, антикоммунистическая революция 1991 года была совершена как раз максималистами и доктринерами, теми, кто обещал чудо, обещал невозможное. Наша так называемая августовская 1991 года демократическая революция была не просто праздником максималистов и популистов, но еще и праздником демагогов, просто шарлатанов. Интересно, что присутствие на политической сцене шарлатанов по мере увядания нашей демократической революции не уменьшалось, а, напротив, увеличивалось. Кстати, коммунизм в России умер не потому, что советская интеллигенция избавилась от родовых травм дореволюционной российской интеллигенции, от привычки мыслить ‘отвлеченно’, формально, уравнительно, от ‘идеализации чужого, не понимая его’, от привычки предаваться политическому и хозяйственному ‘максимализму’, требуя во всем ‘немедленно наилучшего и наибольшего’ (Иван Ильин), а, напротив, потому, что она так и не научилась мыслить конкретно, не научилась изучать жизнь и характер своего народа. Сама идея горбачевцев соединить социализм с демократией, совместить ленинско-сталинский социализм с демократией, свидетельствует о том, что у перестройщиков было столь же мало развито чувство реальности, как и у вождей Февральской революции.

Никто из последних гениев земли Русской не мог предвидеть, что систему будут разрушать ‘ленинцы’, борцы за ‘коммунистическую справедливость’ во имя ‘подлинного ленинизма’, во имя ‘подлинного Маркса’. Никто из них не мог предвидеть, что именно идеалы социализма окажутся могильщиками коммунистической системы, что советский строй будет разрушаться под знаменем ленинизма во имя настоящей ‘коммунистической справедливости’. Их надежды, что отрезвевшие от вина марксизма лидеры советской системы, ‘сознательное’ и ‘трезвое’ меньшинство, как они говорили, большевистской партии, вернется к идеалам святой Руси, оказались в вопиющем противоречии с действительностью реальной русской контрреволюции. Существует легенда, что к идеалам святой Руси хотел вернуться ленинградский лидер Романов, но, как известно, Юрий Андропов сделал все возможное, чтобы закрыть ему дорогу к власти. Лично я не верю, что кто-нибудь из бывших членов Политбюро ЦК КПСС, придя к власти, мог открыто посягнуть на идеологическую легитимность СССР. В открытую не сделал этого и реформатор Горбачев. Обращает на себя внимание, что симпатизирующий ‘русской партии’, симпатизирующий литераторам-почвенникам Егор Лигачев был и остается ортодоксальным ленинцем. Лигачев активно, как рассказывал мне мой однокурсник, его правая рука Валерий Легостаев, поддержал публикацию в ‘Советской России’ письма Нины Андреевой ‘Не могу поступиться принципами’ (март 1988 года), он защищал и сталинскую коллективизацию, и косвенно – сталинские репрессии. Советский русский национализм вопреки прогнозам наших философов был не белым, а ярко-красным. И в этом также состоял парадокс нашей якобы антикоммунистической революции. Советские почвенники видели в обильном и безбрежном кровопускании нашей революции, в ‘ярости народной’ высшее проявление русского духа. Подобной метаморфозы российского патриотизма не смог предвидеть ни один русский мыслитель в изгнании. Идеология нынешней КПРФ, выросшая из красного почвенничества, находится за пределами мыслимого и для Бердяева, и для Ивана Ильина. Хотя был же Устрялов с его восторженным отношением к Ленину.

В действительности ни один из перестройщиков, ни тем более их лидер (знаю это точно) не нес в своей душе никаких идеалов Святой Руси, идеалов православия. Хотя и Горбачев, и Александр Яковлев были крещены в младенчестве. Если они и были государственниками, то в советском смысле этого слова. Среди идеологов и архитекторов перестройки не оказалось ни одного почвенника, ни одного из тех, кто принадлежал бы к партии ‘Молодой гвардии’ и ‘Нашего современника’. И Михаил Горбачев, и Вадим Медведев, и Наиль Биккенин, то есть подавляющее большинство людей, оказывавших влияние на Горбачева, разрабатывавших идеологию перестройки, были убежденными марксистами, были левыми, более того, убежденными атеистами. А совершили антикоммунистический переворот, отменили и партию большевиков, и КГБ, а потом и советскую систему люди, политики, не просто не имевшие никаких представлений об идеалах Святой Руси, но и враждебные и самой Руси как православной стране, и самой России как империи.

Справедливости ради надо сказать, что, к примеру, Георгий Федотов уже в 30-е, в эпоху Сталина, иронизировал по поводу своих собственных представлений десятилетней давности о путях изживания коммунизма в России. Он во второй половине 20-х (как и Николай Бердяев в своей работе ‘Новое Средневековье’, написанной тогда же) связывал свои надежды на будущее, на скорое избавление от большевизма тоже с христианизацией населения коммунистической России. Федотов в своей статье ‘Новая Россия’, написанной вскоре после бегства на Запад в 1925 году, обращает внимание на то, что ‘за последние годы церковные настроения среди рабочих растут’. Обращает внимание, что к прошедшей через аскетическое очищение РПЦ ‘возвращается значительная часть интеллигенции’. Но все эти ‘образы’ оздоровления коммунистической России, отмечает он, очень скоро, после начала сталинской коллективизации, ‘отошли в историю’. ‘Едва начали проявляться дороги, – писал Федотов в работе ‘Проблемы будущей России’, – ведущие в туманное будущее, – и вот опять ‘занесло тебя снегом, Россия’. Избави Бог публицисту пророчествовать, а тем более – о России’. Хотя и здесь, в работе, написанной в 30-е, Георгий Федотов связывал свои надежды на будущую антикоммунистическую контрреволюцию и с возрождением ‘мощного национального чувства’, и с возрождением ‘религиозного чувства в духовной элите, принадлежащей ко всем классам общества’.

Интересно, что Бердяев даже в 1947 году, когда Россию вопреки ожиданиям снова, в который уже раз после 1917 года, начинало заносить снегом, продолжал верить в духовное, религиозное обновление России и в возрождение того же национального чувства.

Все, абсолютно все русские писатели, живописавшие в своих трудах образ грядущей контрреволюции, полагали, что ‘сыны’ или ‘внуки’ большевистской революции будут делать ставку на ‘иное’, на ‘начала, отличные и от тех, что господствовали до революции, и от тех, что господствуют в самой революции’. Никто не видел, не предполагал, что у нас на самом деле все в советской России будет по-другому, сначала ‘иным’ будет подлинный Ленин и только потом ‘иным’ будет перезахоронение останков Николая II и его семьи в Санкт-Петербурге.

И этот момент, на мой взгляд, является ключевым в понимании особенностей антибольшевистской контрреволюции, ее отличий от классических контрреволюций эпохи становления буржуазии. Это было не только в СССР, но и во всех социалистических странах Восточной Европы – сначала уходят от реального социализма к идеальному социализму. В Чехословакии в 1967-1968 годах – к ‘социализму с человеческим лицом’, в Польше в 1980-1981 годах – к ‘социализму с польской грядки’. У нас в конце ХХ века не контрреволюционеры, а фундаменталисты, поклонники Октября, создают легальную оппозицию, то есть во имя идеала начинают расшатывание построенного социализма. И, кстати, в этом, в отклонении от классической контрреволюции, была своя хитрость. Прямая контрреволюция, то есть восстание, предполагает риск, мужество, готовность умереть. Но людей, готовых сесть в тюрьму, все потерять, а тем более умереть во имя свободы от коммунизма, по понятным причинам никогда не было много. А косвенная контрреволюция, то есть борьба за ‘подлинные идеалы’ коммунистической справедливости, как это делал Ельцин, дает возможность вполне легитимно существовать в рамках системы. Впрочем, и мы, обществоведы конца 60-70-х, делали то же самое, опровергали Маркса, революционера, создателя учения о диктатуре пролетариата и пролетарской революции, его же словами, правда, словами ‘молодого Маркса’ о всесторонне и гармонично развитой личности, о ‘коммунизме как подлинном гуманизме’. Кстати, никто из русских писателей, пытавшихся нарисовать образ, путь освобождения России от коммунизма, не мог даже предположить, что к гуманизму Россия снова будет возвращаться через Карла Маркса, раннего Карла Маркса, а к свободе – через идеалы и ценности современной западной цивилизации наслаждений, которые якобы несовместимы с русской душой. Они, последние русские мыслители, повторяю, лучше нас чувствовали, понимали ‘дороги России’. Но как мало дано ‘познающему разуму’ знать о том, что сокрыто в дне грядущем! Уже в самом будущем сокрыта мистика человеческого бытия и человеческой истории, побуждающая верить в сверхъестественные начала всего существующего. Кстати, и сегодня, как мне кажется, рождается много мистики, которая снова удивит Россию и род человеческий. Надо понимать, что будущее как появление того, чего нет сейчас, в принципе непознаваемо. Ибо если будущее есть продолжение настоящего, то оно уже есть не будущее, а продолжение настоящего.

Так и не удалось увидеть народным массам ‘духовную порочность’, ‘сатанократическую природу социализма’ даже накануне, как многим казалось, преждевременной его смерти. А Николай Бердяев верил, что большевизм в России умрет, когда русский народ узрит в большевистском социализме образ сатаны. Не было к моменту гибели советского строя ни ‘духовного углубления’, ни ‘внутреннего очищения’, которые тот же Бердяев рассматривал как духовные предпосылки грядущей контрреволюции, грядущего избавления России от коммунизма.

Парадокс русской истории состоит в том, что советскую систему и заодно СССР разрушили люди, все наши гавриилы поповы, юрии афанасьевы, галины старовойтовы, леониды баткины, которые всех этих слов – ‘духовное углубление’, ‘моральное очищение’, ‘покаяние’, ‘сатана’ и т.д. – вообще не знали. Вожди нашей антиаппаратной революции были продуктами советской системы, советского образования, они как убежденные атеисты и марксисты были не только вне мира христианской морали, но и вне всех традиционных проблем русской духовной культуры. Кто мне не верит, тот пусть прочтет катехизис могильщиков советской системы, изданный под названием ‘Иного не дано’ в 1988 году. Никто из тридцати пяти авторов этого сборника, даже писатель Даниил Гранин, не поставил вопрос о покаянии и нравственном очищении. Зато как пафосны в этом сборнике призывы Андрея Нуйкина к коммунистическому самоочищению, призывы чистить себя под Ленина!..

Коммунизм у нас погиб и не от религиозного преображения русского народа, и не от полного и окончательного разлада русского человека и русского общества с советской системой, а из-за наивности и легкомысленности его последних вождей, решивших совершить невозможное, то есть соединить ленинско-сталинский социализм со свободой и с совестью. Коммунизм, строго говоря, погиб не от возвращения к высотам культуры, а из-за неизбежной в тоталитарной системе деградации общественной мысли, из-за утраты, как я уже сказал, российским интеллигентом чувства реальности. Можно по-разному относиться к Ленину и к Троцкому. Но они прекрасно понимали, что идеалы рабочей демократии несовместимы с тем обществом, которое они строят, а потому поставили крест на так называемой рабочей оппозиции во главе со Шляпниковым. А Горбачев начинает свое руководство КПСС с возвращения к идеалам рабочей демократии, с возрождения практики выборов директоров.

Для понимания качественных особенностей нашей контрреволюции, понимания идейных особенностей новой России важно знать, что до конца ХIX – начала ХХ века никто в стране не допускал ее гибели как государства и общественного организма. Гримасой нынешнего праздника свободы, а он действительно праздник, по крайней мере для многих, является распространение сомнения в возможности сохранения России. За последние три года я прочитал десятки открытых лекций в молодежных аудиториях, по преимуществу студенческих. Но поражает, что даже среди патриотической, прокремлевской молодежи всегда меня расспрашивают об основании моей веры в будущее России, в то, что она сохранится. В любой открытой студенческой аудитории – и в Томске, и в Туле, и в Ярославле, и, естественно, в Москве – на каждый десяток задаваемых тебе, лектору, вопросов один-два обязательно продиктованы сомнениями в возможности сохранения России и как социума, и как независимого государства. ‘А сохранится ли Россия вообще?’

И Семен Франк, и Николай Бердяев, и Иван Ильин полагали, ‘что русская революция есть величайшая катастрофа – не только в истории России, но и в истории всего человечества’. Но поразительно, что никто из них не делал очевидных, само собой напрашивающихся выводов из оценки Октября как национальной катастрофы. Если Октябрь есть катастрофа, по крайней мере гибель старой, для них и для меня ‘нормальной России’, ‘нормальной жизни’, то какие гарантии, что она после этой катастрофы выживет? Но вместо серьезного анализа разрушительных для российского духа последствий советизации страны они все настойчиво декларировали веру в Россию и в ее будущее. Лозунг ‘Единой России’ ‘Верим в себя и в Россию’ имеет эмигрантское происхождение.

Хотя сам по себе лозунг ОВР, а потом ЕР ‘Верим в себя и в Россию’ свидетельствует о дефиците этой веры у населения.

Интересно, что саму возможность полной и окончательной гибели и России, и русского народа ни один из русских мыслителей начала ХХ века не допускал. Никто из них при всей диалектичности их мышления даже не предполагал возможности ситуации, в которой мы сейчас оказались. Не предвидел того, что само по себе освобождение и от советской политической системы, и от многих очевидных глупостей марксистской идеологии ни к чему не приведет – ни к укреплению морали, ни к гражданской, ни к производственной активности. Этот самый страшный, но самый вероятный вариант, то есть окончательная гибель и русского духа, и русского национального сознания в рамках советской системы и советской истории, ими не принимался во внимание.

Кстати, не могу не обратить внимания на то, что вся наша избирательная двухходовка конца 2007 – начала 2008 года, направленная на укрепление ‘преемственности власти’ и сохранение ‘курса Путина’, вопреки всему оживила эти эсхатологические настроения, разговоры о конце России. Косвенное свидетельство того – труднообъяснимая паника по поводу грядущей деноминации рубля, нового дефолта.

И в этом парадокс нынешней ситуации. С одной стороны, небывалый в истории России бум индивидуального строительства, а с другой – сохранение традиционных для России катастрофических настроений.

Я, наверное, не прав, когда говорю, что русские мыслители в изгнании не видели все негативные, разрушительные последствия социалистической переделки российского уклада жизни. Иван Ильин, который дожил до 1957 года, в своем публицистическом завещании ‘Наши задачи’ провел блестящий анализ всех негативных, разрушительных для человеческой души последствий советского образа жизни, разрушительных последствий левого, коммунистического, тоталитаризма. Он обращал внимание прежде всего на ‘искоренение независимых, лучших характеров в народе в результате социалистического строительства и утверждения нового тоталитарного уклада жизни’. (Об этом, кстати, говорил Путин в своей речи во время открытия в Бутове мемориала жертвам сталинских репрессий.) Все видели, что большевизм есть соединение политики с уголовщиной, а потому есть моральное оправдание уголовщины. ‘Добро есть то, что полезно революционному пролетариату, зло есть то, что ему вредно’. ‘Революции позволено все’. Было видно даже из-за бугра, что советская экономика, выросшая на основе экспроприации, то есть грабежа, провоцирует расхищение государственной собственности, самовознаграждение за неоплаченный труд. Коллективизированный крестьянин ‘от голода крадет свою собственную курицу’. Кража – ‘самопроизвольное самовознаграждение’ за бедлам в экономике – становится нормой. Иван Ильин видел, что так называемые несуны (термин брежневской эпохи) станут составной частью советской экономики, что кража государственного выходит за рамки моральной оценки как деяние справедливое.

Было понятно, что жизнь в условиях социализма, тем более долгая, растянувшаяся на несколько поколений, ‘угашает частную инициативу’, укрепляет и без того сильную, характерную для русских пассивность, созерцательные, а также распределительные настроения, веру в то, что задача состоит только в том, чтобы взять у других собственность и ‘справедливо распределить’. Было очевидно, что в условиях советского строя и так слабое чувство свободы, собственного достоинства ‘угаснет, ибо в рабстве выросли целые поколения’. Было видно, что советский человек болен душой, ибо ему внушили, что безумный, противоестественный строй есть высшее достижение человеческой цивилизации. У него появляется ‘гордыня собственного безумия и иллюзия преуспеяния’. Отсюда ‘трагическое самомнение’ советского человека, его ‘презрительное недоверие ко всему, что идет не из советской, коммунистической России’.

Иван Ильин понимает, что ко всем негативным последствиям эпохи коммунизма, к увяданию правосознания, к советской нищете и неустроенности быта, к ‘отвычке от самостоятельного мышления’, к ‘укоренившейся привычке бояться, воровать’, привычке к ‘пресмыкательству’ добавятся старые русские духовные болезни, которые обеспечили победу большевикам, ‘шаткость нравственного характера’, ‘отсутствие творческих идей’, ‘утрата русских органических и священных традиций’, ‘отсутствие политического опыта, чувства реальности, чувства меры, патриотизма и чувства чести у народных масс’.

И тогда возникает вопрос, на который трудно найти ответ. Если на выходе из советской эпохи русский народ в массе будет в духовном отношении слабее, чем дореволюционный русский народ, если на выходе мы получаем маргинализированный в вопросах и чести, и веры, и патриотизма российский народ, то на чем основана вера того же Ивана Ильина в достойное будущее нашего народа? Откуда возьмутся те ‘лучшие люди страны’, те ‘искренние патриоты, государственно мыслящие, политически опытные, человеки чести и ответственности’, которые, как он надеялся, будут править в новой России, свободной от коммунизма? На чем основана его вера, что, несмотря на все вызванные коммунизмом разрушения личности и духа, ‘омрачение пройдет и духовные силы воскреснут’? На чем основана вера Ильина в то, что ‘не иссякли благие силы русского народа, что не оскудели в нем Божии дары’?

И здесь мы приходим к выводу, что даже лучшие умы России, оказавшиеся вне страны, в основе всех своих прогнозов об освобождении страны от коммунизма, о духовном преодолении коммунизма имели в виду веру в чудо, веру в Божественный Промысел, который воскресит духовно мертвую коммунистическую Россию, как Иисус воскресил скончавшегося четыре дня назад Лазаря.

Понятны причины, закрывавшие от глаз пророков грядущей контрреволюции худшие сценарии русской судьбы. Ни один русский человек, оказавшийся в эмиграции, не мог допустить мысли, что его Родина обречена, что, в сущности, никакой надежды для нее нет ни сейчас, ни в будущем.

По этой причине никто из них – ни Николай Бердяев, ни Иван Ильин, ни Николай Алексеев – не делал очевидных выводов из гибели не просто старой России, русской цивилизации, но и всех без исключения классов российского общества. ‘В России, – писал Бердяев, – разрушена структура социальных классов. <…> Нужно отдать себе отчет в том, что в России сейчас все классы уничтожены, кроме крестьянства. Дворянства и буржуазии как социальных классов в России больше не существует. Коммунистические революции уничтожили попутно и рабочий класс’. Об этом же ‘классовом самоубийстве’ старой России свидетельствовал и Ильин: ‘Русская революция есть редкий случай классовых самоубийств. Началось с революционно-демократического и пассивно-непротивленческого самоубийства буржуазии и интеллигенции. Затем дошла очередь до крестьянства. <…> И параллельно идет самоубийство рабочего класса, опускающегося до состояния индустриального рабства и безработной черни’. Алексеев подчеркивал: ‘Нет тех классов, на которых строилась империя, нет тех служилых людей, которыми она приводилась в движение’.

Речь шла об уничтожении не просто ‘старых классов’, а всех самодеятельных, культурных классов, на которых держалась и духовная, и производительная жизнь прежней России. К началу 30-х уже не осталось ни крестьянства, ни духовенства, ни предпринимателей.

И возникает чисто методологическая проблема, которую не хотели видеть русские мыслители в изгнании и которая, на мой взгляд, приобретает особую актуальность сегодня, в новом русском веке. Согласно мысли Бердяева, уже в 1922 году в России не была возможна никакая классическая реставрация, ибо ничего не осталось от старых классов, на которых держалось старое общество. В Россию пришел, как писал Бердяев, ‘новый слой, не столько социальный, сколько антропологический слой’.

Но если в России, как утверждали идеологи грядущей контрреволюции, не было человеческого материала для реставрации политической и социальной, то откуда мог взяться человеческий материал для ожидавшегося ими духовного очищения и религиозного возрождения, для катарсиса, сильного покаяния?.. Откуда мог взяться подлинно ‘русский голос’, с которым связывал политические реформы в посткоммунистической России Николай Алексеев?

На поверхности лежал и до сих пор лежит важнейший философский и одновременно практический вопрос, который упрямо не видели русские мыслители в изгнании. Меняется ли так называемая русская душа, если от реальной русской нации мало что осталось, разве что дети беднейшего крестьянства и рабочего класса. Можно ли говорить о ‘русском народе’ в старом смысле после уничтожения всех классов, которые в русской истории культивировали и выражали русскую духовность? Я лично не знаю ответов на эти сложнейшие вопросы. Но поражает, что такие серьезные мыслители, как Николай Бердяев, Семен Франк, Иван Ильин и другие, никогда всерьез не исследовали духовные последствия ‘самоубийства’ всех русских классов. Кто будет инициатором духовного покаяния, духовного возрождения? Такой вопрос они перед собой не ставили.

Никто из них не попытался сделать сами собой напрашивающиеся выводы из наблюдаемого ими факта гибели, разложения дореволюционной русской нации, дореволюционного народа. Если, как они точно предвидели, процесс изживания большевизма и большевистской системы будет длительным, то из этого следует, что к моменту гибели русского коммунизма произойдет и перерождение самой русской нации, русского народа. Да. Легко вернуться после духовной встряски в православие, в лоно Церкви тем, кто родился и воспитывался в дореволюционной православной России. Но ведь тем поколениям, которые выросли и воспитывались в советской, атеистической России, совершить подобный духовный подвиг будет неизмеримо труднее. Не только из-за страха стать непохожими на других, но просто из-за неведения, отчужденности от Церкви, от религии, от веры. Ведь мы пережили христианофобию, выкорчевывание христианских корней из жизни, даже из архитектуры, задолго до нынешней христианофобии, которая обуяла даже католические Испанию и Португалию. Кстати, владыка Кирилл прав, когда говорит, что сегодня мы можем быть полезнее современной Западной Европе, чем они нам. Своими уроками государственного атеизма мы можем показать, какими духовными разрушениями чревата любая христианофобия.

Бердяев практически во всех своих работах, посвященных анализу большевистской революции и социалистического строительства, описывал, как на место старого русского человека приходит новая раса людей, людей энергичных, но жестоких, озлобленных, людей, ‘пришедших снизу’, а потому чуждых традициям русской культуры, для которых главным делом было очищение своей жизни от всего русского, и прежде всего от русской православной культуры.

Но одновременно тот же Бердяев до конца жизни надеялся на возрождение русского чувства, на внутренний импульс, идущий от ‘внутренних процессов в русском народе’. Ведь если в 30-е годы менялся русский человек, на что обращали внимание все русские философы, наблюдавшие из эмигрантского далека за ходом социалистического строительства, менялась наиболее активная часть общества, то не мог не измениться сам народ. Но Бердяев всегда говорил о русской нации, о русском народе вообще, не принимая во внимание начавшегося после революции процесса перерождения самого народа.

Не могу в связи с этим еще раз не сказать, что меня просто пугают упрямство и настырность новых русских консерваторов. Речь идет о создателях ‘Русской доктрины’ и ‘Русского проекта’, которые в духе славянофилов живописуют нам в своих прогнозах на полном серьезе русского человека, устремленного к Богу и равнодушного к мирской суете. Этого человека не было уже в 1917 году. А что осталось от русской природы теперь, после красного террора, коллективизации, сталинских репрессий конца 30-х, после войны, которую мы выиграли во многом из-за того, что не боялись потерь! ‘Народа-богоносца’, которому поклонялись русские консерваторы последней трети

XIX века, у нас не было к моменту революции 1917 года.

Сегодня Россия является всего лишь страной, где на части бывших территорий исторической России еще живут люди, продолжающие говорить на русском языке и считать себя русскими!

Нынешнее, ставшее снова модным славянофильство отдает клиникой. Но, повторяю, поражает, что и те мыслители, которые составили гордость российской нации, не считались с духовными, моральными последствиями гибели дореволюционных российских классов, гибели того, что было принято называть российской цивилизацией.

И тут, кстати, было глубинное противоречие в самом мышлении глашатаев грядущей русской контрреволюции. С одной стороны, они обращали внимание на начавшийся у них на глазах процесс ускоренного обуржуазивания, индивидуализации, атомизации русского патриархального человека в рамках коммунистической формации. Понятно, что вечный страх за свою жизнь при Ленине и Сталине сам по себе обострял животный эгоизм, желание сохранить себя любой ценой, любыми средствами. Но с другой стороны, вопреки фактам, вопреки тому, что они сами наблюдали и видели, эти глашатаи делали ставку на духовное возрождение народа. ‘Русский вопрос, – писал тот же Бердяев, – есть прежде всего духовный вопрос. Вне духовного перерождения Россия не может быть спасена’.

Стыд и совесть могут

жить и в душе атеиста

В действительности система дряхлела не от возрождения христианской морали или духовного ренессанса, а от усталости самой революции, самого карающего меча революции.

Как ни странно, но прорицатели нашей контрреволюции, писавшие о самоизживании большевизма, не видели и этого, как оказалось, главного. Ими не принимался во внимание известный еще со времен французской революции механизм внутреннего изживания жестокости, феномен усталости и общества, и революционной партии, и самих палачей от жестокости. Не виделось, что на самом деле сломает систему не бунт против опостылевшей жестокости, как рассчитывал, к примеру, Ильин, а элементарная усталость от жестокости, когда в один прекрасный день все те, кто спокойно посылал своих политических противников на расстрелы, на смерть, дрогнут и уже не смогут это делать.

Ведь Никита Хрущев как рабоче-крестьянский сын, пошедший за большевиками, пришедший в революцию, как раз и являлся олицетворением этого нового русского типа, который живописали в своих трудах о большевистской революции русские философы. Он и энергичен, и цепок, и жесток, и одновременно поразительно сервилен, он вульгарный атеист, готов отплясывать гопак, развлекая своего еще более жестокого барина – Сталина, он, несомненно, целиком и полностью оторван от традиций русской культуры. Но, став верховным вождем, получив неограниченную власть, он ее начинает использовать не во имя упрочения сталинской колесницы смерти, а для смягчения аппарата насилия. Хрущев каким-то десятым чувством ощутил, что Россия окончательно устала от жестокости, что больше народ мучить нельзя. Кстати, не могу не сказать, что нельзя мучить наш народ российский теперешними, уже изжившими себя ‘всенародными выборами президента России’. Третьего сеанса игры в ‘преемника’ Россия просто не выдержит.

История нашего освобождения от коммунизма, нашей контрреволюции свидетельствует, что возрождение чувства стыда и чувства совести, преодоление в себе коммунистического ‘все позволено во имя победы революции’ возможно и в душе человека, не верящего в Бога, невоцерковленного.

И кстати, этот факт так и не стал до сих пор предметом напрашивающихся философских раздумий. И история советской системы, и тем более история ее самораспада, открывают малоисследованные механизмы совести.

Сама идеология, в том числе и коммунистическая, структура ее ценностей могут долго не меняться, а ее нравственное наполнение, напротив, – претерпевать существенные изменения.

Из нашего российского опыта преодоления коммунизма и классовой морали видно, что само по себе нравственное чувство не совпадает целиком с верой во Всевышнего, с развитым религиозным чувством. Интересно, что советский бунт совести против коммунистической морали возглавили советские философы-атеисты, не имевшие ничего общего ни с православием, ни с христианством вообще. Речь идет прежде всего об Олеге Дробницком, Петре Егидесе, Якове Мильнере-Иринине, которые в середине 60-х, за четверть века до распада советской системы и марксистско-ленинской идеологии, начали реабилитацию совести как ядра человечности. Кстати, Георгий Федотов все же, несмотря на свои ожидания ‘диктатора из отрезвевших большевиков’, который поведет Россию по ‘национальной дороге’, видел, что ‘опыт, совесть, интуиция могут восстанавливаться в своих правах’ без кардинальной ‘перемены идеи’. Но у Федотова было преимущество перед Бердяевым и Ильиным – он выехал из СССР на четыре года позже них.

Изначально связанные исходные источники коммунистической идеи могут обособляться, отпочковываться, претендуя на самостоятельное развитие. Пример тому – обособление идеала, взятого на вооружение Марксом, гуманистического идеала всесторонне и гармонично развитой личности от политического механизма его реализации, от учения о пролетарских революциях и диктатуре пролетариата. Кстати, идеология развития личности, все эти модные во время последней президентской кампании разговоры о человеческом капитале как источнике инновации развития идут от марксизма последней, советской эпохи, когда никто, как я упоминал, не хотел говорить и писать о диктатуре пролетариата и о революционном низвержении существующего строя, когда советской интеллигенции был люб ‘идеал всесторонне и гармонично развитой личности’.

О реванше ‘большевиков-

интернационалистов’

Русские философы, пытавшиеся издалека, в изгнании выписать образ грядущей контрреволюции, по труднообъяснимой причине никогда не считались не только с природой этого абсолютно нового для России типа сознания, в основе которого лежала азбука марксизма, но и с его возможными трансформациями и мутациями. Ни Бердяев, ни Ильин, как мне кажется, не сделали возможных исторических выводов из наблюдаемого ими, происходившего на их глазах раскола ленинской гвардии на большевиков-интернационалистов и большевиков-народников. Бердяев видел, что ‘большевизм есть третье явление русской великодержавности’.

Но никому и в голову не могла прийти мысль, что с того момента, как большевизм сросся с российской державностью, не патриоты, а, напротив, интернационалисты выдвинулись на первый план борьбы с советской системой как олицетворением ненавистной им великодержавности. Что если и произойдет реванш идейных ленинцев-интернационалистов, то только в результате гибели самой державы. Никто из них не предполагал, что источником разрушения, как им казалось, монолита русского коммунизма может стать внутривидовая борьба, борьба на взаимное уничтожение между национал-коммунистами и коммунистами-интернационалистами. В одни и те же слова наследники большевиков-народников и наследники большевиков-интернационалистов вкладывали различный, а чаще прямо противоположный смысл. Для национал-большевиков Октябрь был триумфом русскости, возвращением к основам своей русской цивилизации, а для большевиков-интернационалистов тот же Октябрь был началом полного разрыва с русским традиционализмом и с ‘русской реакционностью’.

Только один, но очень показательный пример, подтверждающий этот тезис. Речь идет о непримиримой вражде в конце 60-х – начале 70-х между авторами так называемой ленинианы. И Валентин Чикин, который в начале перестройки стал главным редактором ‘Советской России’, и Егор Яковлев, который в это же время стал главным редактором ‘Московских новостей’, посвятили всю свою жизнь изучению и пропаганде ленинизма, в частности так называемому политическому завещанию Ленина. Но в политике, как показала борьба во второй половине 80-х, эти ‘ленинцы’ стали непримиримыми врагами. Первый как главный редактор содействовал публикации письма Нины Андреевой, в котором защищались исходные идейные принципы советской системы. Второй как главный редактор органа демократической революции сделал все возможное и невозможное для разрыхления этих принципов. Так что сама по себе клятва в верности Ленину и Октябрю мало что говорила о стоящих за ней идеях и принципах. Куда больше о мировоззрении и ценностях члена КПСС в 50-е и позже свидетельствовало его отношение к Сталину, к его методам социалистического строительства. Как правило, именно члены КПСС народнической, почвеннической ориентации позитивно относились и до сих пор позитивно относятся к Сталину и его роли в истории СССР и России в целом. А члены КПСС – интернационалисты марксистской закваски, напротив, крайне негативно относились и к Сталину, и к созданной им политической системе. После доклада Хрущева на ХХ съезде произошел так и не преодоленный впоследствии раскол внутри КПСС. Как всегда, в России была и третья партия, партия сторонников Александра Солженицына, партия тех, кому было жаль старой имперской России. Некоторые, в том числе и я, будучи в юности, в конце 50-х, хрущевцами, видевшими в Сталине могильщика ‘подлинного социализма’, уже в конце 60-х переходили на сторону белых, на антикоммунистические позиции. Для нас Сталин был исчадием ада и в юности, и в зрелом возрасте. Но партия Солженицына не играла никакой роли в перевороте конца 80-х. Интересна в этом смысле судьба Солженицына. Он был враг, чужой для наших ‘почвенников’ как антикоммунист, как противник советского строя. Но он же был чужим и для наших шестидесятников, был чужим как ‘государственник’, как ‘русский националист’. На своей шкуре знаю, как трудно и тяжело быть одновременно противником и для ‘красных патриотов’, и для либералов-шестидесятников. Для сталинистов ты засланный казачок в стан патриотов, для либералов-шестидесятников – ‘русский националист’.

Но то, что решающую роль в разрушении советской системы сыграли идейные наследники большевиков-интернационалистов, чрезвычайно важно для понимания особенностей идейной ситуации в посткоммунистической России. Из возможной победы, возможного реванша большевиков-интернационалистов уже в лице их идейных, а чаще всего прямых детей и внуков как раз и вытекала вероятность нашей парадоксальной контрреволюции. Суть ее заключалась в том, что плод большевистской революции, то есть советская система, убивался во имя идеалов той же большевистской революции и при этом чисто большевистскими методами. Мотивы, стоявшие за нашей так называемой демократической революцией 1990-1991 годов, воспроизводят мотивы революции вообще, выделенные Токвилем в его исследовании ‘Старый порядок и революция’. Тут и обычная борьба с ‘привилегиями’ господствующих классов, и стремление полностью, до основания разрушить старое общество и, естественно, отстранить от власти старую элиту, и, самое главное, упростить общество, свести сложное к простому.

Соответственно и у нас никто из вождей нашей демократической революции конца 80-х – начала 90-х во имя идеалов большевизма, идеалов марксизма не видел, что не все мыслимое разумом возможно воплотить в действительность. Тем более в обществе, претерпевшем всевозможные насилия коммунистического эксперимента. Все мы, участники этой контрреволюции, воспитанные на Гегеле, который учил, что все мыслимое становится действительным, оказались заложниками исходного идеализма наших воззрений.

Ни перестройщики, ни сменившие их на вершинах власти демократы не имели ни малейших представлений о реальном советском человеке, о мере его готовности к демократии, а тем более – к рыночной экономике. В этом смысле наша контрреволюция была типичной революцией Нового времени, революцией эпохи Просвещения с ее идеализацией теории и самого человека.

На месте дореволюционной российской интеллигенции уже в 20-е и 30-е начал складываться абсолютно новый, доселе неизвестный тип образованного российского человека, так называемый советский интеллигент. Но этот субъект, как оказалось, организатор и предводитель ожидаемой им контрреволюции, не удостоился внимания со стороны русских мыслителей в эмиграции.

О марксизме как пище

духовной

Поражает, что русские философы, живописавшие новый русский тип, не учли главного: что данный тип – это еще новый русский интеллигент, целиком порвавший с христианством и, самое главное, с православной этикой, но одновременно находящийся под полным влиянием марксизма с его гиперрационализмом и гипермистицизмом одновременно.

Ведь надежды, к примеру, Георгия Федотова на скорое и окончательное самоизживание марксизма в умах большевистской России не оправдались. Это верно, что ‘огромные средства, потраченные государством на пропаганду марксизма, множество журналов, марксистских институтов и академий, не дали ни одного серьезного ученого’. Серьезные экономисты-марксисты 20-х и 30-х типа Преображенского и Ларина имели дореволюционную закваску. Схоласты от марксизма, которые сформировались в 30-е, уже в сталинскую эпоху, и которые были нашими профессорами философского факультета в 60-е, все эти митины, глезерманы, ивчуки, вообще не имели вкуса к исследованию. Они и были созданы Сталиным не столько для развития общественной мысли, сколько для ее сдерживания. Но все же неверно было утверждение того же Федотова, что ‘марксизм явно не может быть духовной пищей’. В рамках марксизма по определению невозможно какое-либо научное открытие. Если оно действительно является открытием, то оно порывает с марксизмом, который претендовал с самого начала на абсолютную истину, как писал Карл Маркс, ‘на науку в точном, немецком смысле этого слова’, то есть на нечто подобное открытиям Коперника или Ньютона.

Но все же, на мой взгляд, не соответствовало действительности утверждение Федотова, что в рамках официальной доктрины (уже перед войной она называлась марксизмом-ленинизмом) не было возможно какое-либо творчество, духовное развитие. По крайней мере, как показала советская философия 60-х, 70-х и 80-х, эта доктрина оставляла все возможности для идейного самоизживания. И в том, что самые жесткие тоталитарные идеологии всегда оставляют свободу творчества для их саморазрушения, тоже состоит парадокс любого доктринерства.

Когда нет никакой другой духовной пищи, никакой другой общественной мысли, кроме марксистской, даже труды ‘основателей’ могут стать предметом дискуссии, да еще стимулировать к исследовательской работе. Труды Маркса, которые были известны русским мыслителям в изгнании – и текст первого тома ‘Капитала’, и ‘Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта’, – могли быть духовной пищей для голодного человека. На фоне философских трудов Ленина и особенно философского творчества Сталина даже хрестоматийные тексты Маркса содержали в себе глубины философской и исторической мысли, по крайней мере могли быть источником для работы ума. Кстати, в годы моего студенчества только действительно способное меньшинство изучало марксизм по трудам самого Маркса, а не по учебникам.

Вообще сама канонизация Маркса, превращение его трудов в своего рода священное писание для стран социалистического лагеря имела и позитивные стороны. В результате этой канонизации обрели легитимность и так называемый ранний, демократический Маркс, и все его многочисленные, не опубликованные при жизни рукописи, и, самое главное, философский источник его учения – диалектика Гегеля.

Помню, точно знаю, что в первой половине 60-х, когда я учился на философском факультете МГУ, все наиболее интересные преподаватели, наши кумиры в Институте философии – и Эвальд Ильенков, и Генрих Батищев, и Олег Дробницкий, и Юрий Давыдов, и Вадим Межуев – считали себя марксистами, работали в рамках проблематики, сформулированной в трудах основоположников, и даже гордились этим.

И это обстоятельство, наверное, важно для понимания идейной ситуации в стране в последние годы хрущевской оттепели, которая пережила власть Никиты Сергеевича почти на четыре года, до августа 1968-го.

Все же работать в рамках марксистской проблематики, особенно по следам и раннего, и позднего Маркса, в 60-е было куда престижнее, чем работать и специализироваться на кафедре ленинизма. И в годы зрелой советской системы, за четверть века до перестройки, всем образованным и мыслящим людям было понятно, что Ленин был плохим, очень плохим философом, во многих отношениях ограниченным человеком. В эти годы в связи с публикацией 45-го тома Полного собрания сочинений Ленина проявлялся интерес только к последним работам основателя большевизма, к его так называемому политическому завещанию, к его так и не реализованному пожеланию отстранить Сталина от власти.

Рискну утверждать, что в самом желании и Николая Бердяева, и Ивана Ильина, и Георгия Федотова преодолеть дух левого марксизма ‘правильно’, то есть обязательно путем вытеснения его материалистического, революционного содержания консервативным, христианским смирением, тоже был момент доктринерства. Ведь к началу ХХ века уже существовал богатый опыт ревизии Маркса, ухода от марксизма с помощью самого Маркса. Все герои моего рассказа знали эпопею, связанную с именем ученика ‘классиков’ Эдуарда Бернштейна, связанную с так называемым оппортунистическим перерождением германской социал-демократии. Но они, дожив до конца 40-х – начала 50-х, почему-то не допускали подобного ‘оппортунистического’ перерождения марксизма в большевистской России. Никто не принимал во внимание, что поколения, воспитанные на марксизме, будут мыслить не только предельно абстрактно, но и плоско, упрощенно, не зная того, что не было доступно гегельянцу Марксу, что переход от одной противоположности к другой, к примеру от государственной собственности к частной, на самом деле ничего не решает, что жизнь, экономика держатся на сосуществовании, примирении крайностей. Если мы хотим понять, в какой мы стране живем, что представляет собой новая Россия, мы должны увидеть, распознать все наше коммунистическое наследство, те шаблоны мысли, которым мы по инерции до сих пор подчиняемся.

В поисках примиряющих

‘традиций’

Идейная борьба между так называемыми марксистами в советское время велась с начала 60-х до времен перестройки включительно. Это предмет специального исследования, он выходит за рамки моей статьи. Но я убежден: даже то малое, что мне удалось рассказать об идейных особенностях нашей запоздалой контрреволюции, достаточно для понимания особенностей нашей нынешней идейной ситуации и особенностей политического развития новой России после распада СССР. Из неадекватной, ложной идейной природы нашей антикоммунистической, антисоветской революции выросли уродства осени 1993 года, и прежде всего расстрел танками нового российского парламента. Совсем не случайно мы с тех пор, уже почти 15 лет, живем в условиях холодной гражданской войны, когда у нас существуют партии, которые могут побеждать на выборах, и партии, которые по определению не могут побеждать, когда у нас существуют политики, которые могут стать президентами, и политики, которые, имея шансы на победу, тем не менее никогда не могут этой победой воспользоваться. Нас, как писал Владимир Путин в своей статье ‘Россия на рубеже тысячелетий’ еще на пороге своего президентства, мучают идейные ‘расколы’. Речь шла об идейных расколах нашей странной контрреволюции. Помните, наши демократы, борцы с ‘аппаратной перестройкой Горбачева’, жили мечтой Владимира Библера целиком выйти из притяжения традиционной России, в прошлом которой, как он считал, была лишь ‘несвобода’. Для этих политиков ‘державность’, ‘религиозность’, ‘народность’ – понятия чисто отрицательные, их суть – целенаправленное отрицание ‘идеи демократии’. Их же противники, которые накануне ГКЧП опубликовали свое ‘Слово к народу’, напротив, полагали, что распад СССР ударит по традициям нашей многовековой государственности.

Почему только в новой России произошел срыв на пути демократического развития и только путем насилия, путем неконституционного переворота нам удалось достигнуть политической стабильности? На мой взгляд, в бывших социалистических странах Восточной Европы смена политических режимов происходила сравнительно безболезненно по той простой причине, что в их обществах в отличие от нашего существовал консенсус по поводу базовых ценностей. И католиков, и демократов, и социалистов, к примеру, в Польше объединяла задача национального освобождения и от Москвы, и от советской системы.

В Польше действительно, как предполагали наши российские мыслители в изгнании, коммунизм был преодолен путем национальной страсти и национального возрождения, путем опоры на духовные традиции и национальные ценности. Важно знать, что советская модель социализма не имела какой-либо собственной опоры ни в Польше, ни в Венгрии. Первого секретаря ЦК ПОРП Войцеха Ярузельского и папу римского Иоанна Павла II, бывшего краковского кардинала Войтылу, действительно объединяла национальная идея – идея процветания независимой Польши. Поэтому коммунист Ярузельский так легко сдал Польшу католику Войтыле.

У нас же среди депутатов Российской Федерации был консенсус только по поводу захвата власти у Горбачева, по поводу суверенизации РСФСР и установления контроля над всеми союзными структурами. На этой почве и произошло объединение между демократами-западниками и национал-коммунистами.

А дальше, когда речь зашла о путях развития новой России, высвобождавшейся из-под обломков СССР, обнаружились коренные идеологические и ценностные различия между бывшими союзниками в борьбе с Горбачевым. Наследники ‘Демократической России’ настаивали на полном выходе из контекста предшествующей истории – не только на отказе от имперских традиций державничества и государственничества, но и на отказе от исходных оснований российского архетипа, от традиции православной культуры, от того, что они называли ‘патриотической мифологией’. То есть речь шла даже не о ‘декоммунизации’, как в странах Восточной Европы, а о ‘денационализации’ и ‘деидеологизации’ новой России.

Сам Съезд народных депутатов в подавляющем большинстве стоял на позициях возрождения традиции российского государственничества, российского суверенитета, и прежде всего независимости от США. Группа Хасбулатова, Руцкого, Румянцева, Алксниса и т.д. не страдала идеями коммунистического, а тем более ‘коричневого’ реваншизма. Но и она не рассматривала свою августовскую 1991 года революцию как антибольшевистскую контрреволюцию. Для них, для противников Ельцина и молодых реформаторов, и произошедшее было только продолжением советской истории, процессом освобождения Советов от большевизма, от диктата КПСС и т.д.

Кстати, только в эпоху Путина в процессе превращения идеи так называемой суверенной демократии в государственную идеологию были предприняты первые серьезные попытки сформулировать ‘базовые ценности’, способные объединить и российскую политическую элиту, и российское общество. Только в начале XXI века, спустя десять лет после нашей антикоммунистической революции, мы начали создавать адекватную произошедшим переменам идеологию. Тут очень важны были жесткая позиция Путина по отношению к советскому периоду как ‘тупиковому эксперименту’ и его отношение к коммунистическим идеалам как к ‘пустым идеалам’. Тут важно было и признание того, что репрессии всего советского периода – от эпохи Гражданской войны до сталинских репрессий конца 30-х – были направлены против наиболее талантливых, самостоятельных представителей российского народа. Понятно, что победа СССР в борьбе с фашистской Германией оставалась все эти годы той базовой ценностью, которая объединяла всех россиян.

И последнее. Сейчас, когда я заканчиваю работу над своим исследованием, я не уверен, что мы снова не сорвемся с достигнутых позиций единоверия хотя бы на государственном уровне в пропасть новых идейных расколов. Меня очень пугает, что под видом либерализации курса Путина мы начинаем уходить от ценностей либерального патриотизма, начинаем снова выводить задачи модернизации производства из контекста национальных традиций и национальных ценностей. Дай бог, чтобы мои предчувствия не оправдались.

ЖУРНАЛ «ПОЛИТИЧЕСКИЙ КЛАСС», №№ 4 (40), апрель 2008 г. – 5 (41), май 2008 г.

Comments are closed.