Драма перестройки: кризис национального сознания

Рубрика: "СЛОВО В ЗАЩИТУ ПЕРЕСТРОЙКИ", автор: Александр Ципко, 17-01-2010

Попытка анализа самосознания советской либеральной интеллигенции.

Введение

Недавно, во время одной из телепрограмм на упрек в несостоятельности российских демократов Юрий Афанасьев неожиданно ответил: «Вы правы, результат реформ катастрофичен и, наверное, не могло быть по-другому. Мы, на самом деле были слепые поводыри слепых». Это признание Юрия Афанасьева было неожиданным, ибо до сих пор никто из здравствующих вождей демократической августовской революции 1991 года, кроме него, не признался, что тогда, ломая советскую систему, они действовали вслепую, что никто в сущности не знал, как превратить советскую, коммунистическую систему в нормальное общество, образцом которого они считали страны Запада. Но теперь, спустя двадцать лет после начала демократических реформ в коммунистической России, становится ясно, что «поводыри» демократии явно переоценили свои возможности, переоценили и свое знание предмета реформ, и свое понимание и современного им общества, и свое понимание людей, которых они вовлекали в процесс переустройства общественной жизни.

Многие из вождей нашей демократической революции не только прочитали, но и сами написали множество прекрасных статей о так называемом «человеческом факторе в общественном развитии», но никто из них не усомнился в собственной готовности возглавить процесс строительства, как до сих пор принято говорить, «новой, демократической России».

Сейчас, спустя двадцать лет после начала демократических реформ в СССР (более точно, в социалистической России) обнаруживается, что результаты реформ во многих отношениях катастрофичны прежде всего потому, что ни поводыри, ни ведомые не были готовы ни к новой жизни, ни к демократическим свободам, ни к жизни в условиях рыночной экономики, где всю ответственность за свою жизнь и свое благосостояние надо брать на себя. Главным, тогда несомненным препятствием к нормальной жизни, к тому, что сложилось и себя оправдало в странах Западной Европы, были мы сами, наши привычки, наш способ мышления. Парадокс состоит в том, что главным, тогда не осознаваемым препятствием были именно те, кто звал к переменам, кто жаждал перемен. Это относится и к перестройщикам и к демократам, которые отстранили первых от власти, ко всей советской либеральной, оппозиционной интеллигенции.

Все дело в том, что субъектом, и идеологом и руководящей силой перемен в СССР в конце 80-х – начале 90-х прошлого века была именно либеральная советская интеллигенция, захватившая, благодаря перестройке, высоты власти в партийном аппарате и СМИ. Об этой силе и идет речь в этом материале

Люди, которые повели народные российские массы к демократии и рыночной экономике, не были готовы к своей миссии не только в профессиональном отношении, чему еще можно найти оправдание, но и морально. Последнему, на мой взгляд, нет оправдания. Как выяснилось, советская либеральная интеллигенция, которая, будучи в оппозиции, так много писала и говорила о морали, на самом деле оказалась поразительно корыстной и эгоистичной. Как выяснилось, ей нужна только та свобода, которая дает ей власть, как выяснилось, ей нужны только те реформы, которые дают ей собственность. У наших демократов и реформаторов не было того, чем обладали их предшественники в Китае и даже в Чехии, не было развитого национального сознания, не было желания просто послужить Отечеству, способности хоть частично пожертвовать своими интересами во имя народных, национальных интересов. И тут встает вопрос, на который мы только сейчас ищем ответ. Почему в Китае и даже в Польше, в Чехии социализм не задавил национальное самосознание, а у нас, в коммунистической России, полностью разорвал связи интеллигенции с национальной историей, с народом?

Поэтому, как это ни горько, но надо признаться себе не только в том, что результаты наших, предпринятых советской интеллигенцией преобразований плачевны, но и в том, что она, вся советская интеллигенция, а не только радикалы от демократии, несет ответственность за крах нашей мечты.

1. О негативных результатах радикальных реформ начала 90-х

Конечно, многие позитивные результаты перестройки и политических реформ начала девяностых сохранились. Граждане Российской Федерации обладают многими правами, которые не были возможны в прошлом, в советской системе. Но настораживает, что при всем том новое общество в моральном, духовном и даже политическом отношении слабее. Вместо ожидаемой модернизации и взлета творчества и духа в свободной от коммунизма России мы получили деградацию значительной части населения и прежде всего отряды, многонациональные отряды деградированной молодежи, которая оказалась вне культуры, вне истории, вне морали и т.д. Нельзя не видеть, что наш новый капитализм куда слабее, куда менее прочен, чем старый русский капитализм, который почил в бозе в 1917 году.

Русские расколы сохраняются по всем линиям. Между богатыми и бедными. Между жиреющими столицами и вымирающей русской провинцией. Между вестернизированной образованной и преуспевающей Россией меньшинства и деградирующей и морально и физически Россией большинства. И т.д. и т.п. У нас нет устойчивых политических институтов, у нас, как при царе, все держится на авторитете Путина. У нас как не было, так и нет национальной элиты. Речь идет не просто об образованной и квалифицированной интеллигенции, способной обеспечить руководство государством, а о классе, группе одаренных во всех отношениях людей, ощущающих национально-государственные интересы, живущие желанием послужить не только себе, но и отечеству.

Нельзя не видеть, что наше реформирование коммунизма и государственной плановой экономики привело к реставрации всего того, что привело к гибели царскую Россию. И в этом состоит какой-то заколдованный круг российской истории. Многие, в том числе я, полагали, что разрушая коммунизм, его идейный фундамент, мы создадим предпосылки для реставрации духа, культуры, мировоззрения, исторической, православной России. Но ничего подобного. В культурном, духовном отношении нынешняя демократическая, свободная от коммунизма Россия еще дальше от дореволюционной, чем советская. Парадокс состоит в том, что полный и окончательный разрыв со старой Россией произошел благодаря нашей антикоммунистической России. Все же в духовном отношении первых два поколения советских людей продолжали по инерции жить аурой, взорванной большевиками России. Мои профессора на философском и психологическом факультете МГУ начала шестидесятых – и Валентин Асмус, и Петр Гальперин, и Михаил Леонтьев – сформировавшиеся как личности до Октября, конечно же по своей духовной закваске, по своим манерам излучали, внедряли в наше сознание дух старой, настоящей России и, самое главное, дух совести, личной порядочности.. Мое поколение, которое разменяло седьмой десяток, не несет в себе ни воли и энергии большевиков, ни православной духовности старой России.

А в социальном, экономическом отношении мы воспроизвели все те болячки, которые, как известно, погубили царскую Россию. Возьмите себе за труд и прочтите все серьезные русские тексты о причинах победы большевиков, о причинах гибели дореволюционной России. К примеру, тексты Николая Бердяева, Семена Франка и особенно Ивана Ильина. Прочтите. И вы ужаснетесь. Все, что погубило Россию, как бы нарочно было воссоздано в ходе нашей безумной приватизации.

Дореволюционная Россия, писали и Иван Ильин, и Николай Бердяев, и Семен Франк, представляли из себя «рыхлый социальный организм», ибо ничего ни культурно, ни идейно, ни экономически не скрепляло низы с верхами. Верхи, культурные массы жили одной жизнью, а народ, подавляющее большинство, совсем другой. «Русский народный слой, – писал Бердяев, – в сущности никогда не мог социально, но и религиозно принять русский культурный слой и русское барство. Раскол между верхним и нижним слоем у нас всегда был таков, какого не знали народы Запада» (Бердяев Н.А. Смысл истории. М., 2002, с. 267).

Но знала ли история Европы или даже история России такой разрыв между верхами и низами, какой создали наши приватизаторы во главе с Ельциным? Наша «оффшорная аристократия» по словам людей, знающих и видящих все, на самом деле ничем не связана с Россией, ни семьей и детьми (ибо все дорогое они вместе с деньгами выслали на Запад), ни своими мыслями, ни своим отдыхом и т.д. И самое страшное, что наш высший слой, наша тусовка всю эту чрезмерную роскошь и расточительство своей жизни выставляет напоказ перед миллионами нищих, нуждающихся, перед миллионами, которые вынуждены созерцать по телевидению этот бесконечный праздник чужой жизни. Дворян с крестьянами в царской России хотя бы объединяла служба в армии. Они в минуты роковые вместе погибали во имя царя и Отечества. Но наши верхи не связывают ни себя, ни своих детей ни с какой службой Отечеству, ни с армией, ни с полицией, ни с судами и прокуратурой. А долго ли просуществует строй, где все служивые люди из бедных, где все служивые люди смотрят на элиту глазами прокурора Колесникова?

Все русские мыслители, пережившие лихолетье большевистской революции, видели, писали, что Россия со своей мало укорененной частной собственностью, со своей «неутвержденной частной собственностью», со своим низким правовым сознанием была идеальной почвой для марксистской идеи экспроприации. Собственность в России не была наградой за труд, а была результатом захвата, воровства. А потому и не было веры в труд, приумножающий богатство, а потому была так сильна воля к «наживе», к неправедному богатству.

Но ведь наша приватизация как раз и воспроизвела в квадрате наше традиционное отношение к частной собственности как к результату захвата, как к добыче. Мало кто понимал, что наши так называемые залоговые аукционы, когда государство просто так раздавало в частные руки громадные куски национального достояния, общественного пирога, когда можно было стать владельцем миллиардного состояния так, ни за что, ни про что, навсегда, на поколения, убьют и трудовую этику, и трудовую мораль. Разве будет человек упорно и честно, с утра до вечера, годы работать во имя нескольких десятков тысяч долларов, которых, кстати, так и не хватит на приобретение даже малогабаритной квартиры, если он знает, что в нашей стране богатство и собственность создаются совсем по-другому, путем захвата? Не будет. При таком типе приватизации не будет, по крайней мере долго не будет ни производительного накопления, ни веры в ценность труда. При таком типе приватизации могла быть только коррупция как форма передела ворованной собственности, и преступность, как коренное условие существование ворованной собственности. Преступление плодит преступления. И видит бог, никто не знает, как выбраться из того порочного круга, в который мы сами себя загнали своей поспешной, обвальной, воровской приватизацией. «Не можем мы здесь стоять на дороге и в мороз, и в жару, рисковать своей жизнью за шесть тысяч рублей, когда мы знаем, как создаются миллиарды, как воруют государственные чиновники». Так мне объяснял майор-гаишник причины, заставляющие их заниматься поборами. У нас появилось то, чего не существовало никогда, ни при какой власти, у нас родилось взяточничество как форма борьбы с несправедливым государством. Наши обвальные реформы убили тот внутренний страх, то чувство внутреннего самоконтроля, на котором держится современная цивилизация. Осмелюсь утверждать, что по глубине моральной деградации, по глубине атрофии чувства совести, чувства долга, чувства сострадания к ближним, демократическая, новая Россия является абсолютным чемпионом в более чем тысячелетней истории России. Социальный дарвинизм как государственная политика возможен только в аморальном обществе.

«Неуверенность и задушенность хозяйственного самовложения», с которой Иван Ильин в двадцатые годы прошлого века связывал «русскую коммунистическую революцию», и сегодня определяет экономический климат России. Никто не верит в длинные деньги, никто не связывает свои дела с расчетом на десятилетия. Все хотят взять сейчас и как можно больше.

Наша так называемая оффшорная аристократия как раз и является продуктом этой тотальной неуверенности в завтрашнем дне. Какой дурак будет связывать с Россией самое ценное, что у него есть, если все может рухнуть в любой момент.

К сожалению, никто до сих пор не исследовал основательно ту порчу, которая произвела на народное сознание наша по сути бесплатная приватизация, когда во имя ускоренного создания класса собственников национальное достояние, нажитое не только трудом и потом, но и кровью миллионов людей, было по сути разграблено. Вспомните хотя бы, сколько погибло миллионов крестьян во время раскулачивания, в процессе национализации земельных наделов! Мы, русские или россияне, поистине безумная нация. Положили миллионы людей во время коллективизации. Не меньше погибло от надрывного, голодного труда во времена великих строек социализма. Не обошлось без жертв и стона во время восстановления страны, промышленности во второй половине 40-х. И все это, кровь, пот, страдания миллионов людей во имя того, чтобы русский миллиардер Абрамович мог присвоить созданное десятками поколений людей национальное богатство и по своей прихоти тратить сотни миллионов долларов или на «Челси» или на какую-нибудь новую забаву. И все это по большому счету – плата за преступления большевистской конфискации. Одно преступление породило бесконечную цепь еще более безумных преступлений.

Иван Ильин, как самый последовательный и самый умный антикоммунист, подробно, до деталей, до нюансов описал, как развращает душу коммунистическая конфискация, то есть «безвозмездное отчуждение чужой собственности». «Безвозмездное отчуждение всегда порождает чье-то неосновательное обогащение, шалое приобретение. Они колеблет и разлагает уважение к труду и собственности. Оно разлагает политическое правосознание, приучая его требовать подачек и помогать демагогам: «у меня отняли безвозмездно? Хорошо! Теперь и я вправе отнимать у других безвозмездно». (Ильин И.А. Кризис безбожия. с. 192)

Бесплатная приватизация, то есть конфискация наоборот, как мы на своем опыте убедились, носит в себе схожие с последней последствия, и прежде всего, стимулирует жажду нового передела, легализует воровство как способ обогащения. Если олигархи украли у народа его собственность, то почему я не могу украсть украденное, не могу заставить их силой поделиться украденным. Парадокс состоит в том, что на самом деле бесплатная приватизация дает куда больше для оправдания преступному переделу, чем конфискация. Экспроприация воспринималась неимущими массами как справедливое возмездие богатству, как предпосылка равенства, хоть видимой справедливости. Но ведь бесплатная приватизация, передача национального достояния в частные руки, воспринимается народом прямо противоположным образом, как вопиющая несправедливость, когда государство само создает миллионы, десятки миллионов абсолютно нищих людей во имя того, чтобы страна могла «гордиться» наличием десятка миллиардеров. Если конфискация касалась, наносила урон, в том числе и моральный, меньшинству, то наша обвальная приватизация нанесла громадный моральный урон подавляющему большинству. Сначала у них конфисковали их сбережения в результате отпуска цен. Но затем у них конфисковали чувство равного отношения к собственности. Отсюда, от этой несправедливости и та неслыханная жестокость преступлений на экономической почве, отстрел «счастливчиков», передела во имя тех, кто не успел к разделу пирога. Наша обвальная приватизация, политика тотальной халявы для избранных нанесла громадный урон моральному здоровью общества.

И где найдется гений, который сможет предугадать, как долго просуществует наша экономика, где общество не приняло результаты приватизации, экономика, не знающая ни ценности труда, ни ценности честного слова, ни чистой частной собственности!

Хотя, честно говоря, ума много не надо было, чтобы понимать, что приватизация, как раздаривание национального состояния, войдет в противоречие с народным представлением о справедливости, вызовет протест, не будет принята народными массами. Еще в конце тридцатых русский православный философ Георгий Петрович Федотов (умер в 1951 году) предупреждал, что после ухода коммунистов от власти ни в коем случае нельзя допустить ни реституции, ни возврата земли и промышленных предприятий бывшим собственникам, ни тотальной приватизации. За полвека до падения советской власти Георгий Федотов чувствовал, что на волне антикоммунизма можно совершить хозяйственное преступление более тяжкое, чем большевистская экспроприация или сталинская коллективизация. «Во-первых, – писал он, – нельзя утверждать, что решительно все государственное хозяйство было бездоходно», во-вторых «нельзя, увлекаясь духом антикоммунистической реакции, разделять все сделанное, разбазаривать, раздать или продать с торгов государственное достояние России. Здесь национальный интерес ограничивает чисто экономическую логику. Тщательное изучение работы каждого предприятия, каждой отрасли должно определить их судьбу. Как общий принцип, государство отдает лишь то, с чем оно само не в силах справиться. Конечно, это будет львиная доля захваченного, но отсюда далеко еще до принципа общей денационализации. Именно как принцип, ее не допустит русское народное сознание. Широкие массы в России, несомненно, рассматривают национализацию промышленности как положительное завоевание революции. Баланс государственного хозяйства им неизвестен, но государство понятнее, дороже капитала или частного предпринимательства» (Федотов Г.П. Судьба и грехи России. М., 2005, с. 249 – 250). Откуда было знать российскому патриоту и государственнику Георгию Федотову, что коммунизм начнет распадаться тогда, когда в России исчезнут люди, умеющие ставить национальный интерес выше интересов своего быстрого и немедленного обогащения, что к началу распада коммунизма, как выяснилось, наверху уже не окажется людей, знающих психологию народа российского, заботящихся о его благе.

Но Георгий Федотов, живший в то время далеко от советской России, с 1939 до конца жизни в США, за шестьдесят лет до начала, как он полагал, неизбежного краха коммунизма, прекрасно видел и понимал, что постсоветский человек не примет тотальную приватизацию государственной собственности, что подобная мера, если и произойдет, то не будет принята русским народом. Кстати, по этой же причине и Горбачев, как выходец из крестьян, как дитя советского крестьянства, был против резкого перехода к частной собственности на землю. Хотя надо признать, что наш народ, который не принял ни душой, ни умом результаты приватизации крупных предприятий и прежде всего топливно-энергетической промышленности, сам в начале девяностых настаивал на революционных переменах, обвинял Горбачева в «нерешительности, в «трусости». Скажу сразу. До сих пор в России в открытой, публичной аудитории невозможен, не получится серьезный разговор об ответственности русских, как государственно-образующего этноса, за свой политический выбор, за драмы и беды своей национальной истории. И сам по себе этот факт говорит о многом, и прежде всего о том, что современная русская нация еще не готова к сознательному творчеству своего будущего.

Но ни Георгию Федотову, ни всем русским мыслителям, оказавшимся после гражданской войны в изгнании, не было дано увидеть, что строительством новой, некоммунистической экономики будут заниматься люди, которым было абсолютно наплевать и на «народное русское сознание», и на то, как простые люди воспримут, откликнутся на их реформы. Ни Георгию Федотову, ни романтикам России типа Николая Бердяева, Петра Струве или Сергея Булгакова, в голову не могло прийти, что в момент рассыпания коммунизма «наверху» окажутся люди, которые будут считать, что России вредно иметь «национальные интересы» и что на самом деле вредно считаться с «русским народным сознанием».

Впрочем, были исключения, были мыслители, которые видели и это препятствие, о которое споткнулась и ушиблась посткоммунистическая Россия, которые видели главную угрозу будущей, уже свободной России в остром дефиците национально ориентированной элиты, в дефиците наверху людей, способных сохранить национальный, государственный суверенитет России в условиях свободы. Впрочем, при трезвом подходе предвидеть эту родовую травму посткоммунистической России, увидеть, что в момент распада коммунизма национальных кадров не окажется, было не сложно. А откуда взяться национальным кадрам, если смысл коммунизма, смысл марксистской идеологии состоял в полном и окончательном преодолении и национального сознания и представлений о национальных интересах. Сегодня мало кто понимает, что на самом деле русскому миру, русскому национальному самосознанию главный урон нанес именно социализм. Все дело в том, что русское национальное самосознание в отличие от польского или украинского, не носит этнический характер, это сознание – не голос крови, а голос истории. В русском национальном самосознании или, как сейчас принято говорить, в русской национальной идентификации религиозная принадлежность и ощущение своей личной связи со своим государством играло куда большую роль, чем этническое чувство. Но проблема в том, что смысл социалистического воспитания как раз и состоял в нигиляции исторической памяти, в акценте не на преемственности, а на разрыве времен. Еще в начале перестройки газета «Правда» писала, что «нашей общей Родиной является ленинский Октябрь».

Когда я говорю об исключении, то я имею в виду Ивана Ильина, который размышлял о судьбе новой, свободной от коммунизма России, в те же годы, что и Георгий Федотов, в тридцатые и сороковые (умер в 1954 году), но который видел и опасность кадрового вакуума и опасность роста международной зависимости России вслед за распадом советской коммунистической системы. Ильин понимал, что основная задача новой России после успеха контрреволюции будет состоять в выделении сверху лучших людей – людей, преданных России, национально чувствующих, государственно мыслящих, волевых, несущих народу не месть и не распад, а дух освобождения, справедливости и сверхклассового единения». Если этого не произойдет, а вверх попадут не национально мыслящие люди, рассуждал Иван Ильин, то тогда «Россия перейдет из революционных бедствий в долгий период послереволюционной деморализации, всяческого распада и международной зависимости» («Основная задача грядущей России». В сб.: И.А. Ильин. О воспитании национальной элиты. М. 2001, с. 16.)

2. О причинах «национального отщепенства» советской интеллигенции

И тут надо видеть коренное отличие реформ в СССР от реформ в странах Восточной Европы. Борьба за свободу и демократию в странах Восточной Европы была одновременно национально-освободительной борьбой, борьбой за освобождение от диктата СССР. И в этом отношении идея свободы здесь была национально окрашена. Мы же, советская интеллигенция – и перестройщики и демократы – мыслили и оценивали свои действия в категориях абстрактного прогресса, в категориях абстрактной свободы, абстрактной демократии. Мы в силу своего советского, коммунистического воспитания жили и творили вне национальной истории, мы осуществляли контрреволюцию в категориях теории transition.

Для Александра Исаевича Солженицына как национально мыслящего писателя проблема реформ была проблемой обустройства России. Отсюда и название его программной статьи «Как обустроить Россию». Для подавляющей части перестройщиков и реформаторов начала девяностых не существовало проблемы России как тысячелетнего государства, а только проблема «преодоления тоталитаризма», преодоления «однопартийной системы», «диктата марксистско-ленинской идеологии» и т.д. Надо понимать, что идея «суверенитета РСФСР» могла зародиться только у людей, лишенных национальной памяти и национального сознания. Интересно, что смысл понятия «национальная элита» стал для нас доступен только в конце девяностых, когда в результате краха реформ обнаружился дефицит на людей, осознающих национально-государственные интересы и способных воплощать их в жизнь.

Интересно, что «демократическая оппозиция» в странах Восточной Европы и прежде всего в Польше уже в семидесятые ставила вопрос о качестве национальной элиты, сформированной в условиях социализма, пыталась ее интегрировать. Примером тому тексты клуба польской интеллигенции «DIP». У нас же ни в трудах легальной оппозиции, ни в самиздатовских подпольных изданиях не исследуется проблема элиты в классическом смысле этого слова. Справедливости ради надо сказать, что опять Александр Исаевич был, как всегда у нас, исключением. В своей статье, знаменитой статье «Образованщина» он подходит к проблеме элиты. Но все же рассматривает ее в традиционном ключе как проблему исходных пороков российской интеллигенщины, как проблему духовных пороков уже новой советской интеллигенции. Но Солженицын не видит более серьезной, драматической проблемы, проблемы дефицита субъекта грядущих реформ.

Поражает, что и мы, представители советской интеллигенции, жаждущие перемен, и убежденные «антисоветчики», и поклонники «социализма с человеческим лицом» не видели то, что могло угрожать нашей мечте. А есть ли гарантия, что те, кто придет на смену советской номенклатуре, будут в состоянии построить нормальное демократическое рыночное общество? А есть ли у населения новой России, у тех, кто останется после коммунистического эксперимента, кто переживет советскую систему, силы и способности создать новую экономику, более эффективное и достойное общество?

Эти само собой напрашивающиеся вопросы не задавал себе никто из тех, кто косвенно или прямо разрушал идеологические устои системы. Я лично не был сторонником смены элиты, отстранения от власти тех, кто правил страной до перестройки, во время перестройки. Я предлагал сделать то, что позже сделали китайцы – сменить идеологическую легитимность КПСС на государственническую, перейти от спасения институтов марксизма к спасению нашей общей Родины. Но лично меня никогда не посещало сомнение в возможность моих современников, представителей советской интеллигенции, наладить нормальную жизнь, без доктринальных абсурдов, нормальную демократию, экономику.

И теперь я понимаю, почему мы, советская интеллигенция, не видели реальные угрозы для новой России, которые подсказывал элементарный здравый смысл.

Во-первых, надо принять во внимание наше советское, марксистское восприятие человека, который якобы от природы равен другим, вложенное нам в детстве убеждение, что любой, любая кухарка сумеет править страной, если ее научат. Мы не видели очевидного, того, что бьет в глаза сейчас, что в рамках советской системы, в рамках советского экономического образования не могли появиться кадры с подлинным рыночным мышлением, могущие всем своим нутром чувствовать реальную экономику, отвечать своими решениями на ее импульсы. Наши реформаторы марксистской закваски могли только поменять одну доктрину на другую, могли только создать коммунистическую систему хозяйствования наоборот. Если первая система предполагала ответственность государства за каждую производственную гайку, то их система как антисистема была нацелена на то, чтобы государство не отвечало ни за что, абсолютно ни за что.

Во-вторых, нас, советскую либеральную интеллигенцию, подвела излишняя оппозиционность, гиперкритичность по отношению к советской системе в целом. Многие из нас думали, что основной коренной порок реального социализма в так называемой «закупорке вертикальной мобильности», что идеологический, партийный подход к подбору кадров отстраняет от власти наиболее одаренных, талантливых людей. Отсюда и убеждение, что у нас пруд пруди талантливых, одаренных людей, что стоит им придти на смену номенклатурщикам, и социальные и экономические блага польются потоком.

Интересно, что эти разговоры о «закупорке вертикальной мобильности» как основном пороке «реального социализма» я слышал и от сподвижников Александра Дубчека, в частности, от Отто Шика и Карела Косика в Праге в 1967 году, накануне апрельской революции 1968 года, и в 1979 году в Варшаве от идеологов правой оппозиции Анджея Веловейского и Богдана Готовского накануне появления революционной «Солидарности».

Вера в свое интеллектуальное превосходство по сравнению с правящей номенклатурой объединяла оппозицию всех стран Восточной Европы, включая СССР.

Но на примере реформ в Российской Федерации обнаружился не только острый дефицит серого вещества среди победившей демократии, но и ее профессиональная непригодность по сравнению с отстраненной от власти номенклатуры. Теперь уже ясно, что если бы Ельцин ослушался «вашингтонский обком партии» и сделал бы сразу ставку не на «чикагских мальчиков», а на проверенные кадры, на Евгения Примакова, Юрия Маслюкова, Владимира Щербакова и им подобных, то сейчас мы бы обладали куда более устойчивой и развитой экономикой.

Но тогда, в конце восьмидесятых, когда все заболели жаждой перемен, никто из оппозиции, ни патриотической, ни космополитической, не видел, не чувствовал грядущую угрозу кадрового дефицита, не видел те проблемы, которые стоят сейчас перед Путиным, то есть где найти людей, способных сдвинуть с мертвой точки реальное производство.

Невменяемость и безответственность советской оппозиционной интеллигенции – это особая тема. Тут многое и от худших, болезненных традиций российской интеллигенции вообще, от традиции «национального», «государственного» отщепенства. Но тут многое и от традиции советского воспитания, которые только усилили негативные, разрушительные черты российской оппозиционной, революционной интеллигенции.

Когда мы сегодня подсчитываем все минусы и плюсы советского, коммунистического периода в русской истории, то надо принимать во внимание и такой его итог, как подрыв русского национального самосознания, уничтожение национально ориентированной, патриотической интеллигенции. Я имею в виду выход миллионов людей и прежде всего молодежи из масштабного поля русской истории. Наверное вообще невозможно когда-либо восполнить духовные утраты, связанные с большевистским Октябрем. Наверное, уже в принципе невозможно вернуться к той духовной насыщенности национального русского сознания, которым обладала образованная, сознательная Россия накануне катастрофы 1917 года. Наши нынешние надрывные поиски так называемой «национальной идеи» как раз и являются отражением дефицита национального сознания. Китайцы не ищут национальную идею, потому что они китайцы, поляки не ищут национальную идею, потому что они поляки. А мы ищем! И это говорит не в нашу пользу.

Национальное сознание как система опорных точек самоидентификации, система связей индивида с нацией, государством уже общественного сознания. Но когда национальное сознание сильно, оно придает всему общественному сознанию и ясную систему ценностей, и ясную систему смыслов. Национальное сознание отвечает на вопрос: «Во имя чего?»

На мой взгляд, в резком понижении качества национального мышления, качества духа надо искать причины анемии сознания значительной части советской интеллигенции, анемии чувства ответственности за судьбу страны даже у тех, кто любит Россию, кто разделяет патриотические ценности. Правда, надо осознавать, что в точке разлома, в 1989 – 1991 годы, на политической поверхности при активной поддержке российских масс оказались как раз те, для кого «имперская», «державная» Россия была заклятым врагом.

Проблемы безопасности, суверенитета России оказались вне поля зрения тех, кто осуществлял демократические реформы в СССР. Правда, эту опасность разлома России вслед за разгоном коммунистической системы прекрасно видели деятели НТС, дети и внуки белой эмиграции. Владимир Дмитриевич Порембский, один из патриархов НТС, с которым мне довелось много общаться (он буквально преследовал меня по пятам во время моих выездов на Запад в 1991 – 1992 годы), объяснял мне, что все вы, «перестройщики» и «реформаторы», делитесь на две категории: на борцов с коммунизмом и с советской системой, и на борцов с Россией. Меня, как российского патриота, относил к первому лагерю, но предупреждал, что такие, как я, в меньшинстве, что в России снова победят поклонники Ленина и Троцкого.

Мне думается, что повышенная чувствительность белой эмиграции к состоянию российского суверенитета была вызвана и ее личным негативным опытом. Старая, дореволюционная Россия была более зависимым государством, зависимым от своих союзников, чем СССР, коммунистическая Россия. Державность и суверенность СССР нас во многом развратила, мы к ней привыкли, мы почему-то думали, что эти атрибуты нашей государственности нам гарантированы навсегда. И только тогда, когда в январе 1992 года Государственный секретарь США Бейкер начал, как новый хозяин, инспектировать бывшие советские республики, интеллигенция бывшего СССР увидела потерю, увидела, как легко независимая страна превращается в сателлита.

3. О коренных дефектах российского и советского либерализма

Мы, советская интеллигенция, не чувствовали так остро этой опасности, самой возможности превращения России в колонию Запада, наверное потому, что абсолютная суверенность СССР была тем воздухом, которым мы дышали и ценность которого не могли знать.. Хотя, справедливости ради, надо сказать, что в самой антикоммунистической позиции, в самом желании свободы от коммунизма было если не пораженчество, то элемент преклонения перед Западом, перед странами западной демократии. Не столько низкопоклонство, сколько очарование свободным Западом. И это очарование свободами Запада было тем выше, чем меньше у советского интеллигента была возможность побывать там, за бугром, куда его не пускала «выездная комиссия». И это естественная реакция на кричащие, чаще всего абсурдные с точки зрения здравого смысла ограничения и запреты советской системы. Когда смотришь на свое общество как на ненормальное, как на систему абсурдов, то невольно проникаешься уважением к тем странам, где все по-другому, где все устроено, как тебе кажется, по-человечески. И совсем не случайно значительная часть интеллигенции и даже члены КПСС, аппаратчики, рассматривали Россию эпохи  НЭПа, эпохи частного предпринимательства как рай на земле по сравнению с эпохой «развернутого строительства коммунизма», на которую выпали лучшие годы нашей жизни. И совсем не случайно Горбачев сначала, в 1985 – 1986 годы связывал свою перестройку с возвращением к ленинизму эпохи нэпа.

Надо понимать, что наше самосознание и своей жизни, и своей страны было на самом деле самосознанием подпольного человека, живущего за железным занавесом, лишенного основных благ человеческой цивилизации и прежде всего свободы передвижения, свободы видеть другие страны, другой мир.

Отсюда и характерное для советского «невыездного» мистическое отношение к границе, к той полосе, которая отделяет твой мир от другого мира, куда тебе не позволено. Многие интеллигенты еврейского происхождения покидали СССР не из-за особого желания стать гражданами Израиля или США, а из-за открывшейся возможности хотя бы таким образом преодолеть запрет, ощутить себя первый раз свободным человеком. Само это желание освободиться от непосильных для нормального человека запретов и ограничений несло в себе психологию пораженчества, подавляло патриотические и государственнические чувства. У подпольного человека нет возможности в равной мере ощущать значимость, наряду со свободой, и государственного суверенитета, и своего национального бытия.

Созидательное государственничество, полноценное национальное самосознание трудно выработать в ненормальном обществе, где нет элементарных свобод.

Ничего нельзя понять ни в природе самосознания советского антисоветчика, ни в причинах нашей контрреволюции (более точно, в механизме самораспада коммунистической системы), не принимая во внимание экстремальность нашего тоталитаризма. Семен Франк до конца своей жизни (он умер в 1940 году) обращал внимание, что «господство коммунизма есть самое ужасное из того, что когда-либо переживали не только европейские народы нового времени, но и человечество в целом. В сравнении с ним любой другой государственный и общественный порядок вплоть до пресловутого азиатского деспотизма, кажется гуманным и либеральным установлением. До русского коммунизма во всемирной истории не было такого деспотизма, который, с одной стороны, втягивал всю жизнь подданных в орбиту своей власти и пытался по общим принципам регулировать ее, а, с другой, опирался при этом на чисто материалистическое мировоззрение при отрицании всех нравственных и религиозных ценностей»  (Франк С. Л. Русское мировоззрение. С.-П., «Наука», 1996, с. 141.)

Теперь уже можно с уверенностью говорить, что при всех существенных различиях и в воспитании и в мирочувствовании, пораженчество и национальное ,государственное отщепенство советской либеральной интеллигенции было продолжением и воспроизведением пораженчества и государственного отщепенства российской революционной интеллигенции. Они, которые были предметом исследования пророческих «Вех», жили ненавистью к самодержавию. Мы, которые стали впервые предметом исследования в эпохальной статье Александра Солженицына «Образованщина», жили и питались ненавистью к стеснениям советской системы. Правда, как точно подметил Солженицын, мы были куда трусливее, чем либеральная интеллигенция дореволюционной России. Правда, поражает, что Александр Солженицын, который составлял сборник «Из-под глыб» в середине семидесятых, не чувствует, что грядут перемены, что очень скоро строй, с которым он борется, рухнет. Но ведь нельзя не видеть, что наша революция 1991 года была также бездарна и карикатурна, как Февральская революция 1917 года.

Многие историки, правда, например, Юрий Пивоваров, полагают, что данная аналогия не вполне корректна. Россия, с его точки зрения, накануне 1917 года все же имела развитые демократические институты. Основные законы 1906 года превратили Россию в конституционную монархию, провозгласили свободу слова, вероисповедания, печати, собрания, создания союзов. Накануне 1917 года Россия была так называемой «дуалистической монархией», как и Пруссия. СССР же накануне перестройки был тоталитарной системой, основанной на одной марксистско-ленинской идеологии, где вся полнота власти была сосредоточена в руках Политбюро ЦК КПСС.

Все это верно. Россия накануне революции 1917 года была куда более демократической страной, чем даже горбачевский СССР конца восьмидесятых – начала девяностых. Но все же нельзя не видеть, что, к примеру, Горбачев, начиная свою перестройку, став на путь демократизации тоталитарной коммунистической системы, допустил те же ошибки, что и российские либералы 1917 года, добивавшиеся от Николая II отречения. Михаил Сергеевич в этом смысле уникален. Он повторил не только роковые ошибки Николая II, но и ошибки Временного правительства.  Нельзя было отменять «самодержавие» КПСС, конституционное закрепление руководящей роли КПСС до завершения экономических реформ. Нельзя было руководителю государства объявлять войну партийно-хозяйственному аппарату, на котором держалась вся организация общественной жизни. И т.д. и т.п.

Горбачев и его окружение не понимали, что власть в России по природе сакральна, моноцентрична, что запуск революции сверху может привести не столько к демократии, сколько к распаду, анархии. Нельзя было делать ставку на либеральную интеллигенцию, политические аппетиты которой разгорались с каждым днем. Горбачев не видел, не понимал, что либеральная интеллигенция, которой он покровительствовал, живет разрушительными, пораженческими настроениями. Ни русские либералы 1917 года, ни команда Горбачева не видели, что демократические реформы могут восприниматься народом просто как ослабление власти, как легализация вседозволенности. Русские либералы, добивавшиеся отречения Николая II, не понимали, что монархия была единственным организующим принципом, стержнем в России, что без нее все просто рассыплется. Горбачев, дитя аппарата, тем не менее тоже не понимал, что вся общественная жизнь в коммунистической России держится на так называемой партийно-хозяйственной номенклатуре, что борьба с аппаратом равноценна борьбе с государством. Реформаторы и 1917 и конца восьмидесятых – начала девяностых не отдавали себе отчет, что хуже бывает, что бывает намного хуже. Первые не понимали, что в России возможен деспотизм, превышающий многократно самодержавие самого деспотичного самодержца. Вторые, перестройщики, не понимали, что либерализация власти вместо экономического подъема может обернуться тотальной деградацией производства и общественной жизни. Либералы 1917 года не видели, что и в народной толще и в психологии большевистской интеллигенции сокрыто море невиданной жестокости. Мы, перестройщики и реформаторы начала 90-х, не видели, что в советском сознательном человеке сокрыта сокрушительная страсть к анархии, к вседозволенности. Выросший из советского человека и советского спортсмена криминал потопил в крови Россию начала 90-х. И эти кошмары очень напоминали кошмары, которыми наводняли города России уже летом 1917 года банды «черных кошек».

И самое главное. И либералы 1917 года, рвущиеся, пришедшие к власти в феврале, и либеральная советская интеллигенция переоценивали свою готовность к управлению страной. Они не видели, не понимали, что те, которых они свергают, на самом деле являются профессионалами, что без них беда, катастрофа. Такая завышенная самооценка роднит и тех и других.

В 1991 году реформаторы, как и в 1917-м, не понимали, что демократия в России в силу особых качеств нашей революционной интеллигенции, в силу ее непреодолимых пораженческих настроений, может использоваться не для созидания, а для разрушения, что с такого типа интеллигенцией, с такого типа элитой ни одну серьезную национальную задачу решить невозможно. Было что-то нездоровое, холопское в заискивании Горбачева перед либеральной советской интеллигенцией, он не понимал, что, оттесняя от власти партийную номенклатуру, он отдает страну в руки людей, больных душой, разрушителей.

И при этом и в 1917 году, и в начале 90-х проявилось абсолютное незнание, непонимание народа, к которому были обращены демократические реформы. При этом поразительная слепота, неумение, нежелание видеть, что нет не только гражданского общества, но и элементарных навыков самоорганизации. Не было понимания того, что на самом деле без государства, на местах никто не сможет сам организовать порядок, общественную жизнь, что без государственного кнута русская провинция развалится, начнет заниматься самоедством.

Обратите внимание! Не только поступки, но и речи Михаила Горбачева напоминают поступки и речи руководителей Временного правительства? У тогдашнего министра внутренних дел князя Львова в1917 г.: «Назначать никого не будем. На местах выберут. Такие вопросы должны разрешаться не из центра, а самим населением. Будущее принадлежит народу, выявившему в эти исторические дни свои гении. Какое великое счастье жить в эти великие дни!». Михаил Горбачев в самый разгар перестройки, в 1988 г., обласканный вниманием и любовью народа, говорит: «Я что вам – царь? Или Сталин? За три года вы могли разглядеть людей – кто на что годится, кто где может быть лидером, организатором – и выбрать того, кто заслуживает. И прогнать негодных. И сорганизовать так, как вы считаете правильным».

Повторяю. И те и другие реформаторы явно переоценили готовность народа российского к самоорганизации и к самоуправлению. И самое поразительное. Люди, называющие себя политиками, вовлекающие миллионы людей в революционные преобразования, не видели, не понимали, на чем держится власть, общественный порядок в их собственной стране. Либералы, добивающиеся свержения самодержавия, не видели, что монархия на самом деле является единственным институтом, на котором держится общественный порядок, что это был тот фундамент, на котором держалось воздвигаемое столетиями здание России. Горбачев не понимал, что цензура, сдерживающая правду и о принципах системы и о методах ее возведения, является на самом деле ее фундаментом, что советская система по природе своей несовместима с демократией, с исторической правдой.

Я лично не вижу качественных различий между революционной, либеральной интеллигенцией 1917 года, ждущей свою «честную революцию», и нами, советской либеральной интеллигенцией, ждущей, готовящей смерть коммунистической системы.

И в 1917 и в 1991 году казалось, что как только рухнут оковы самодержавия, красота, добро и ум одержат верх над уродством, злом и глупостью. И если разница между качеством российской интеллигенции 17-го и качеством советской интеллигенции начала 90-х есть, то не в нашу пользу. Они, либералы и социалистическая интеллигенция 1917 года, при всем своем так называемом «государственном», «религиозном» и «национальном» отщепенстве, были русскими людьми, своими мыслями и чувствами глубоко укорененные в российской истории, в российском  православном быту и т.д. Либералы же времен перестройки были прежде всего советскими людьми, детьми разлома эпох и времен. Они были воспитаны на тотальном отрицании того, что было до Октября, а связь времен для них держалась только на традициях борьбы с всевластием. Отсюда и отношение к коммунистическому самодержавию, точно такое же, как и у либеральной интеллигенции 1917 года к самодержавию царскому.

Все говорит о том, что сознание советской оппозиционной интеллигенции по своей структуре, по исходным ценностям, по своей легковесности было близко к сознанию героев февраля 17-го. Оно было акцентировано не столько на правах и свободах личности, на достоинстве человека, сколько на борьбе с всевластием своей же российской власти. Свобода в данном случае понималась (и до сих пор понимается) только как свобода от власти и государства. В каком-то смысле это сознание традиционного российского «человека из подполья», который видит весь мир и свою собственную жизнь через окошко своей надежды на грядущее освобождение от системы – или от самодержавия, или от коммунизма. Кстати, вся жизнь этого советского человека, критически настроенного к системе, есть вечное ожидание перемен, послаблений и даже освобождения от ее оков. Когда-то советский интеллигент, социолог Захар Ильич Файнбург, умерший накануне распада СССР, рассказывал мне еще в 70-е, как все его беседы с однокурсником Юрием Александровичем Левадой сводились к проблеме «крепчает или ослабевает маразм в Кремле».

И самое важное. Политик, наделенный сознанием подпольного человека, мыслит плоско, сводя все богатство социальных проблем, общественных отношений к зависимости индивида от государства. А потому весь смысл политики сводится или к укреплению власти государства над индивидом, или к ослаблению, разрушению этой власти. Этот человек абсолютно не видит, что наряду с проблемой свободы личности существует проблема морального, духовного здоровья нации. Для него главным и единственным социальным благом является лишь независимость индивида от государства, а общественный прогресс измеряется только мерой освобождения общественной жизни от государства.

Либералы и 17-го и 91-го не видели, что индивидуальные свободы могут прийти в противоречие с другими фундаментальными нормами жизни – сохранением личной и общественной безопасности, социального мира, духовного здоровья нации. Что эти свободы сами по себе не ведут ни к морали, ни к творчеству, ни к истине. Что они в конце концов могут вступить в противоречие с интересами национальной безопасности государства. Ни один русский либерал никогда не понимал, что личные свободы вне национального государства и национального бытия не имеют смысла.

И здесь радикальный либерализм во всех его вариантах был аморален, ибо во многом покушался на фундаментальные ценности. Например, на труд и воинский подвиг своих отцов и дедов, которые из поколения в поколение строили и собирали Российское государство. Так, мы, революционеры образца конца 80-х – начала 90-х, не видели, что разрушая тот мир, который есть, предлагаем взамен то, что на самом деле весьма проблемно. Не было никаких гарантий того, что русский человек после семидесяти лет коммунистического эксперимента может вернуться к нормальной экономике и врасти в мир частной собственности.

Обвинение в помрачении или в порче ума я целиком отношу к себе, ибо я, как радикал, настаивающий на отказе от коммунистической легитимности России, как все, не понимал, не видел казалось бы очевидных вещей. Честно говоря, я взялся писать этот текст о порче ума советских либералов, чтобы, пока я жив и могу работать, худо-бедно мыслить, воспроизвести, описать те штампы, шаблоны мысли, которые сидели в моих мозгах и были характерны для многих представителей советской, московской интеллигенции семидесятых – восьмидесятых.

Надо признать, перестройка Горбачева – это прежде всего наша революция. Горбачев искренне верил, что мы, так называемые «творчески мыслящие марксисты» что-то знаем, что-то умеем. Он думал, что беда социализма от того, что он не умеет использовать таланты и дарования творчески мыслящих людей. Точно так, как я уже говорил, думали и архитекторы пражской весны, которые были социалистами по убеждению и которые искренне хотели совершенствовать социализм. Как выяснилось, мы мало, чем отличались от наших предшественников, от российской интеллигенции начала ХХ века, которая хотела только одного – увидеть при своей жизни, как рухнет надоевшее всем самодержавие.

И никого, абсолютно никого в этой среде не волновало, что будет со страной потом, после того, как рухнет коммунистическое самодержавие. Многим из нас, в том числе и мне, тоже хотелось при своей жизни увидеть, как рухнет советская система, которая, как я был убежден, была ненормальным, противоестественным обществом. Правда, я и многие, мыслящие точно так, как я, не задавали себе очевидный вопрос. А есть ли гарантии, что из этого ненормального общества можно создать нормальное. Может быть, лучше не трогать то, что худо-бедно работает? Но больная страсть разрушения ослепляла, подавляла мысль.

По крайней мере, теперь понятно, что Горбачев, которого тогда, в конце восьмидесятых, обвиняли в нерешительности, медлительности, который, кстати, был против тотальной приватизации государственной собственности, был куда «компетентнее», чем лидеры демократии, мечтающие в пятьсот дней обновить экономику страны. По крайней мере, Горбачев, как мне известно из бесед с ним на это тему, правда, уже в январе 1992 года, прекрасно понимал, видел, что тотальная приватизация приведет к тотальной коррупции и резкому расслоению общества, что, как он говорил, «крестьянин не готов и не хочет быть собственником земли».

Конечно, Горбачев, как я писал выше, идеализировал советского человека. Но он, как потомственный крестьянин, куда лучше знал жизнь простого человека, чем наши москвичи-шестидесятники, выросшие на столичном асфальте и ратующие за воссоздание фермерских хозяйств.

Я сейчас осознаю, что моя программа постепенной реставрации старой, как я любил говорить, «разрушенной большевиками России» была столь же не реалистична, как и программа моих противников-либералов, призывающих к строительству в России гражданского общества с «чистого листа».

Мы были, как теперь выясняется, обречены на катастрофу, ибо этому способствовали и низкая политическая культура масс, способствующая политическому успеху шарлатанов или «шантрапы», и порча ума подпольного советского интеллигента, смотрящего на мир из своего подцензурного «далека».

Конечно, во всем, что с нами произошло, многое и от случайного. Выход из тоталитарных систем во многом зависит и от начала инициируемых сверху перемен, и от личных качеств того, кто эти перемены начал. Было бы неверно полагать, что все, происходящее в нашей российской истории, необратимо. Не ввязался бы Николай II в войну между Германией, Англией и Францией, был бы он верен заветам своего отца Александра III, и не было бы ни февраля, ни октября 1917 года. Оставил бы Сталин СССР «русской партии» Кузнецова и Вознесенского, и развитие страны пошло бы скорее всего по тому пути, который мы называем «китайским». Проживи бы Андропов еще десять – пятнадцать лет, и мы бы пошли по пути авторитарной модернизации.

Но мой сказ не о том, что могло бы быть, а о том, что было с нами, и о том, как мыслили и видели свою страну те, кто жаждал перемен, кто спровоцировал эти перемены.

Проблема не только в том, что у нас после семидесяти лет коммунистического строительства не осталось национальной элиты, не только осознающей национально-государственные интересы, но и способной их защищать. Проблема состояла еще и в том, что после семидесяти лет марксистско-ленинского воспитания масс, у нас не оказалось гуманитариев в полном смысле этого слова, людей, способных видеть, чувствовать социальную ткань, какая она есть, соотносить свои декларации с интересами, потребностями ныне живущих людей.

Еще раз скажу. Не хочу писать об изъянах, пороках мышления других модных авторов перестройки. Хочу, пока я жив и в здравом уме, рассказать то, что я не видел, не понимал, настаивая на немедленном отказе от марксистско-ленинской идеологии, настаивая, как и многие другие, на радикальных системных переменах, на реставрации докоммунистического уклада жизни.

Я не видел или не хотел видеть, что в СССР нет той политической силы, которой было бы на самом деле жаль старую Россию, кто бы мог, стремился при имеющихся условиях хоть что-то воссоздать из старой русской, дореволюционной жизни. У нас не было настоящих правых консерваторов, которые, к примеру, освободили от социализма Польшу. Понятно, что легко открыть доступ ко всей запрещенной советской властью белогвардейской литературе, легко переиздать классиков русского идеализма. Легко при желании освободить храмы от мусора, открыть новые приходы. А дальше? Кто будет обустраивать русскую Россию?

Как известно, все шестидесятники, которые уже с 1989 года стали ударной силой революционных перемен, окончательно вышли из-под контроля Кремля, не любили старую Россию или, как говорил Булат Окуджава, им «не было жаль старой России». Я каждую неделю на заседании общественного совета «Московских новостей» встречался со всеми ведущими лидерами, кумирами перестройки, с Егором Яковлевым, Галиной Старовойтовой, Юрием Черниченко, Юрием Рыжовым и своими ушами и глазами мог убедиться, что им всем, как представителям социалистической, советской интеллигенции было абсолютно чуждо, даже враждебно все, что было связано со старой Россией: и РПЦ, и православная культура, и героика русских Побед, и российский патриотизм, и т.д., и, конечно же, традиции российской державности.

Не все члены общественного совета «МН» были, как Галя Старовойтова, сторонниками распада СССР. К примеру, и Егор Яковлев, и Александр Гельман, и Лен Карпинский, независимо от политической конъюнктуры, как я точно помню, с иронией относились к идее суверенитета РСФСР. Но абсолютно все члены Совета, кроме меня, равнодушно или даже враждебно относились к идее возрождения православия и религиозного сознания. Это здесь, на одной из заседаний общественного совета «МН» Галя Старовойтова заявила, что «после того, как будет покончено с коммунизмом, необходимо покончить с РПЦ».

Как известно, новое западничество, которое оттачивало свою идеологию на страницах «ДР» в 1990 – 1991 годы, полагало, что новая, демократическая Россия ничего, абсолютно ничего не может взять из старой, дореволюционной России.

Правда, были демократы, которые еще в конце восьмидесятых предлагали молодежи заново «читать социалистические книги». Но и они вскоре забыли о традициях Чернышевского и Плеханова. «Демократической России» Гавриила Попова и Елены Боннэр противостояли почвенники. Но и они, несмотря на их патриотизм, на то, что они много говорили об особом русском пути и русской цивилизации, были до мозга костей, как и их враги-шестидесятники, красными, продолжали жить красной героикой гражданской войны.

До перестройки все эти авторы выступали как контрреволюционеры, как разоблачители и сталинской коллективизации, и сталинского надругательства над православной церковью. Но как только началась перестройка, они, патриоты-почвенники, вместо того, чтобы перехватить у шестидесятников инициативу в разоблачении преступлений ленинской гвардии и Сталина, стали ярыми защитниками советского режима. Понятно, что люди с такими настроениями не могли быть реставраторами исконной России.

После семидесяти лет коммунизма не могло быть и речи о консервативной или неоконсервативной светской элите. В классическом смысле у нас консервативной силой были только иерархи РПЦ. Классическим примером такого русского консерватора, воплощающего и высоты русского ума и высоты русского патриотизма является сегодня владыка Кирилл. Но наша православная церковь, в отличие от польского костела, не имела и не имеет опыта, навыков организации массовых светских национальных движений. Да у нас в России нет, как это было в Польше, так много миллионов людей, которые считали бы себя детьми своей национальной церкви и были готовы пойти за ней в огонь и воду. Если бы Россия действительно была столь же религиозной страной, как Польша, то у нас никогда бы не победили большевики.

4. О запоздалых прозрениях автора

Я сам, кстати, не понимал, что сам факт безумной популярности безумной идеи суверенитета РСФСР говорит о том, что в массе у советской интеллигенции и у советских людей нет понимания того, что СССР и есть настоящая, историческая Россия. А если этого понимания нет, то и бессмысленно призывать к ее реставрации.

Так что надо признать, хотя бы с опозданием, что мои призывы 1990 – 1992 годов превратить перестройку в реставрацию старой России (я говорил о России Учредительного Собрания) были гласом вопиющего в пустыне, просто чудачеством. Да, я был прав в том, что без правовой и идеологической преемственности с Россией Учредительного Собрания наша демократия повисает в исторической пустоте. Но правда, главная правда состоит в том, что у нас не было влиятельной силы, заинтересованные в преемственности с Прошлым.

Далее. Я, как и многие другие перестройщики, не видел, не понимал, что сложившаяся система даже в таком виде, как она есть, со всеми структурами полицейского государства, обеспечивает, охраняет многие фундаментальные основания общественной жизни. Мы, советская интеллигенция,  шестидесятники, и те, кто освободился от  преклонения перед «ленинской гвардией», смотрели на общественную жизнь, на все проблемы бытия человека, его счастье и несчастье, как традиционный русский подпольный человек, как революционер-подпольщик, для которого существует одна и только  одна мечта – гибель самодержавия (а для нас – гибель «противоестественной советской системы»), когда все проблемы бытия человека сводятся только к проблеме освобождения от гнета КГБ, цензуры, «выездной комиссии». Мы не видели, что наряду с проблемой свободы, свободы мысли, творчества и всем, что так важно для нас, для творческой, гуманитарной интеллигенции, существует потребность не просто в безопасности, но в духовной безопасности, в ограждении детей, подрастающего поколения от улицы, наркотиков, белой смерти, от соблазнов преступного мира, от соблазнов тунеядства. Я не видел, что стабильность и уверенность в завтрашнем дне, достигаемые за счет, как мы говорили, «неэффективной», «неконкурентной» экономики, тоже является величайшим благом, что многие не справятся с жизнью в рынке, где нет ничего устойчивого, где надо быть все время готовым к встряскам.

Я не видел, что советская система, как и все тоталитарные системы, умеет противостоять преступности, резко ограничивает возможности организованной преступности. Соблазны преступного мира работают слабо, когда вся молодежь при деле: или учится, или работает, когда все источники доходов и благосостояние прозрачны.

Я не видел, что обеспечиваемая советской системой высокая степень личной безопаности, когда можно ночами бродить по улицам советских городов и не бояться за свою жизнь, когда можно детей выпускать на улицу, во двор и не опасаться, что их украдут или убьют, возможна на самом деле только в «полицейском государстве». Сейчас понятно, что миллионы матерей и отцов, у которых демократия отняла детей, отдала их в руки наркодельцов, имеют право проклинать все эти перемены.

Я еще раз обращаю внимание на то, что практически все политические силы, настаивающие на переменах, желающие, чтобы у нас было так, как в других странах, как на Западе, или желающие, чтобы у нас было, как в старой России, не видели, не понимали, что новая система, несмотря на ее выдуманность, ее химеричность, сумела создать нового человека, адекватного ей, создать человека, который во многом полагается не на себя, а на государство, внешние силы. Я не видел, это точно, что этот человек уже не способен к реставрации нормального, естественного общества, что слом старого не даст возврата к норме.

Я не понимал, что, кстати, можно было понять человеку с философским образованием, знающему азы логики, что сама по себе возможность слома противоестественной системы, отрицающей многие фундаментальные основания человеческой цивилизации, частную собственность, религию, даже экономические интересы, не гарантирует возможности реставрации нормы. Многие теперь пишут, говорят, что само по себе разрушение коммунистического тоталитаризма, отказ от цензуры, политического сыска не ведет автоматически к демократии, а просто к хаосу. Но, видит бог, тогда, когда я и многие другие настаивали на отмене цензуры, шестой статьи Конституции о руководящей роли КПСС, мы не понимали, что сеем хаос.

Я не видел или не хотел видеть, что многие достоинства жизни, которые я воспринимал как норму, как правило, на самом деле есть функция специфической советской системы, от которой мы хотели избавиться. Всеобщая грамотность, даже в том случае, если она была принудительная, была обеспечена советской системой и могла существовать только в ее рамках. Как выясняется, свобода может существовать и как право родителей освобождать своих детей от образования, не посылать их в школу. Сравнительно равные условия для всех способных детей, независимо от их происхождения, – получить высшее образование, достигнуть высот профессиональной карьеры, – могли существовать только в рамках советской системы. Еще не прошло пятнадцать лет после краха коммунизма в России, а уже общество разделено на то меньшинство, которое может дать детям высшее образование, и большинство, которое рожает и воспитывает людей второго сорта.

Мы, люди, не знающие Запад, как я, невыездные в капиталистические страны, не видели, не понимали всю изначальную противоречивость общественной жизни, где в основу положена только эффективность, только конкурентоспособность производства. Мы не понимали, это до сих пор не понимают наши реформаторы, что рациональность в широком смысле этого слова шире экономической эффективности и конкурентоспособности, что иногда во имя сохранения социума, общественной жизни, сохранения жизни как таковой необходимо ограничивать сферы применения экономических критериев эффективности. Неэффективные, неконкурентные производства необходимо сохранять тогда, когда они являются единственным условием сохранения нормальной жизни, сохранением занятости, хотя бы скромного достатка.

В конце концов, кроме интересов конкурентоспособности, разрушения дотационных, неэффективных производств, есть интересы сохранения нации, сохранения биологического, духовного здоровья народа. В странах с развитым национальным сознанием, где есть национальная элита, пекущаяся о благе своего народа, экономическая целесообразность везде была подчинена социальной задаче сохранения народа. По этой причине, к примеру, японцы, вопреки либеральной теории, заставили работодателей обеспечить пожизненную занятость для своих рабочих. Кстати, японцы выстроили всю систему среднего образования на государственной, некоммерческой основе. Японцам и сейчас в голову не придет заставить родителей платить за 25 процентов уроков, как это предлагает наш очень образованный и либеральный министр Фурсенко.

Я это понимаю сейчас, а тогда я считал все эти рассуждения об эффективности в гуманитарном смысле рецидивом психологии военного коммунизма.

Помню, как в Волынском II, в конце июня 1987 года, во время сплошной читки проекта доклада Горбачева на готовящемся Пленуме ЦК КПСС, посвященном экономике, я, как радикал, привыкший говорить вслух то, что другие не говорят, сказал, что во имя оздоровления экономики пора отказаться от принципа всеобщей занятости, что мы никогда не покончим с расхлябанностью в производстве, пока не восстановим угрозу безработицы.

Александр Яковлев, руководивший читкой доклада вслух, меня осадил, правда, заметил, что по мере перехода к рынку безработица будет введена явочным порядком.

Кстати, если посмотреть на все мои статьи, написанные во время перестройки и, как говорят, сыгравшие немалую роль в разрушении идеологической легитимности нашего государства, направленные на борьбу с марксистской идеей «разрушения существующего общественного порядка», то они сами по себе были выражением типичного революционного нетерпения. Мной, скорее всего на уровне подсознания, двигало желание во что бы то ни стало, уже сейчас, а не завтра, послезавтра, разрушить на этот раз уже сложившийся коммунистический порядок. Даже те, кто, как я (Солженицын более удачный и емкий пример), ощущал себя консерватором, традиционалистом, на самом деле мыслили и поступали, как ленинцы: сегодня – да, а завтра уже будет поздно. Единственным оправданием этого почти детского нетерпения сказать сразу, вслух всю правду, сказать то, о чем другие не говорят, является долгое, очень долгое томление духа и мысли в подцензурной печати. Вся порча ума шла во многом от противоестественного для второй половины двадцатого века полицейского государства. Оно обеспечивало личную безопасность, но все же калечило мозги.

Очевидно, что у всех, кто принимал участие в этих перестроечных, освободительных процессах, сознание, мысли были покалечены шаблонами очень прямолинейного по природе марксистского мышления.

Этот эпизод из моей личной биографии, когда я сам пытался радикализировать экономические реформы Горбачева, интересен для меня тем, что он позволяет мне воссоздать то сознание, которым я жил на втором году перестройки, и которое, конечно же, сейчас во многом вытеснено уроками, запоздалыми прозрениями нынешней эпохи. Как мы все крепким умом!

Так что же стояло за тем моим страстным желанием еще в советском обществе, в рамках советской экономики ввести безработицу? Очевидно, о чем я уже сказал, неистребимая потребность перемен, желание уже сейчас, как можно быстрее уйти от того, что есть. Это то, что можно назвать бесовщиной от запретов. Это страсть увидеть все, что закрыто дверью запрета. Психология перестройки – это соблазн увидеть то, что долго считалось невозможным по определению. Речь идет о революционном радикализме не столько перестройщиков, но, прежде всего, всех тех, кто, как я, полагал, что Горбачев медлит с переменами в экономике.

Далее, за этим требованием отказа от всеобщей занятости стоит уже осознанная контрреволюция, то есть понимание того, что нормой, правилом является все то, что было в России раньше, до революции или то, что сейчас практикуется в развитых капиталистических странах. В условиях железного занавеса не только я, но и многие, кто исповедывал мировоззрение Александра Исаевича, кому было жаль старую Россию, воспринимали все, что связано с прошлым, как утерянный рай. В данном случае доминирует убеждение, что только страх потерять работу может заставить рабочего или инженера трудиться с самоотдачей, в полную силу. Интересно, что даже в книгах о перестройке, написанных социал-демократом Вадимом Медведевым, я нахожу фразы, свидетельствующие о подсознательной контрреволюционности перестройщиков, к примеру, рассуждения о том, что, конечно, планируемый хозрасчет – это еще не есть «настоящее рыночное хозяйство», но все же движение к нему. Значит, все же капитализм с его рыночным хозяйством есть норма?

В моем сознании в тот момент доминировало убеждение, что наш социализм с поголовной занятостью неэффективен, ибо не может лентяя, недобросовестного человека заставить трудиться с большей самоотдачей. Кстати, если вы посмотрите книги Отто Шика, всех других идеологов Пражской весны, а потом – идеологов «Солидарности» 1980 года в Польше, то вы везде найдете эти пассажи о негативных сторонах социалистической всеобщей занятости, которая, якобы, мешает интенсификации производства. Понятно, что подобный взгляд на капитализм, на безработицу в частности, является калькой марксистского мышления, только наоборот. Марксисты делали акцент на негативных гуманитарных последствиях безработицы. Мы, выросшие в условиях всевластия марксистской идеологии, стремились сказать о запрещенном, о том, что безработица была фактором формирования производственной дисциплины, фактором интенсификации труда и т.д.

Радикальный либерализм, настаивающий на тотальной коммерциализации всех сторон жизни, включая образование, ставящий во главу угла грубую экономическую отдачу, который стал курсом Ельцина, и от которого постепенно отказывался Путин, и который мы справедливо осуждаем за прямолинейный, социальный расизм, на самом деле есть порождение сознания подпольного советского человека, который видит только то, что по идеологическим соображениям запрещено видеть. Отсюда крайне радикальный и крайне односторонний подход к реформам. Когда-то нас учили, что всему голова – общественная собственность на средства производства. Но как только перестройка предоставила нам свободу слова, мы стали столь же категорично настаивать на том, что спасение наше в возвращении к частной собственности, что только она, частная собственность, даст нам эффективность, конкурентоспособность, благосостояние. Ленин когда-то вслед за Марксом, утверждал, что мелкая частная собственность ежеминутно и ежечасно рождает капитализм с его язвами и противоречиями, а мы, напротив, утверждали, что частная собственность ежеминутно и ежечасно рождает эффективность и благосостояние.

Наш антимарксизм в методологическом отношении оставался марксизмом с его претензией на универсальность, с его привычкой подменять исследование реальности исследованием категории, вернее, игрой в понятия и категории. Это был марксизм шиворот-навыворот. Маркс, вслед за Прудоном, утверждал, что «собственность – это кража». Мы, противники коммунистической организации, утверждали прямо противоположное: собственность – это добросовестность, трудолюбие, успех.

Подобный гегелевский тип мышления неизбежно вел к тотальности, радикализму, ибо он не знает идеи сосуществования, взаимодействия разнокачественных сущностей. И у нас во врем реформ вместо необходимой, настоятельно необходимой нам философии постепенности, сосуществования, взаимодействия различных сущностей, различных форм собственности победила философия ломки, революционного перехода от государственной к частно-капиталистической организации труда. Сорос имел полное основание утверждать, что Гайдар и его команда были больше марксистами, чем либералы. По крайней мере за всем, что выходит из-под пера Егора Тимуровича и его единомышленников, стоит обыкновенный марксизм.

При таком узко категориальном взгляде на вещи нет интереса к самой практике, к жизни, ко всему, что противоречит логике понятий. И мы, перестройщики, не понимали, что не всегда и не во всех случаях государственная форма организации труда менее эффективна, чем частно-капиталистическая, что сами по себе частные собственники, преследующие частные интересы, не в состоянии выражать, проводить в жизнь общественные интересы, интересы сохранения и упрочения государства, социума.

Нормальный, здравый человек, не испортивший свои мозги привычкой к категориальному мышлению мог задать себе простые, само собой напрашивающиеся вопросы, которые оказались задавлены в наших мозгах нашей страстью к переменам. Господа, а откуда вы взяли, что ваши новые собственники, заменившие Госплан и директоров предприятий, будут заботиться об эффективности труда, инвестициях, о росте производительности труда и т.д.? Где гарантии, что ваши новые собственники вместо того, чтобы напрягаться, просто продадут доставшиеся им на халяву достояние, продадут все, а на вырученные деньги купят себе где-то за границей виллы и начнут жить припеваючи?

И действительно. У всех тех, кто связывал ожидаемые позитивные перемены с переходом к частной собственности, не было понимания, для этого не хватало простого воображения, что речь идет о переходе к частной собственности не в СССР с его железным занавесом, а в новой демократической стране где каждый волен жить, где хочет, и делать со своими деньгами, что хочет. Можно было предвидеть, если бы у нас были нормальные мозги, что само время перемен, чреватое нестабильностью, неопределенностью, будет мешать созданию нормальной экономики, что многие не станут рисковать и, разбогатев, начнут выводить свои состояния за рубеж. Теперь мы знаем, что в России нет длинных денег, длинных кредитов, рассчитанных на десятилетия. Ибо никто не знает, что будет и с их бизнесом, и со страной в ближайшие три-четыре года.

Мы шли не просто к воровскому капитализму, а к капитализму предпринимателей, живущих и работающих в России вахтенным методом. Были на самом деле все предпосылки, чтобы увидеть подобный исход всех наших реформ. Но мы были слепы от нетерпения.

Не понятно, почему ни я, ни другие, кто писал трактаты во славу частной собственности, не видели, что переход от государственной собственности к частной таит в себе огромные возможности для коррупции. Ведь тот, кто будет контролировать этот процесс превращения громадного национального достояния, накопленного за жизнь трех поколений советских людей, в частную собственность, кто будет вершить судьбой перемен в экономике, будет обладать огромными возможностями для присвоения себе хотя бы части этих богатств. Почему ни я, ни другие не понимали, что после превращения государственной собственности в частную возникает особый тип частной собственности, которая возникает не благодаря усердию, предпринимательской активности ряда поколений, а просто благодаря случаю, благодаря близости к тем, кто раздает собственность, землю. Почему никто не видел, что создаваемая нашим нетерпением халявная частная собственность на самом деле имеет мало общего с классической частной собственностью?

Ведь, честно говоря, не трудно было предвидеть, что будет потом, что рынок, капитализм, в основе которого будет халявная собственность, будет неустойчив, что те, кто не получил ничего, не примет, не согласится с существованием халявной частной собственности, тем более с халявой, возникшей в результате присвоения природных ресурсов. Ведь было очевидно, что халявная собственность провоцирует и соблазн ее передела и, конечно же, провоцирует революционные настроения. Ведь было очевидно, что халявизация бывшей государственной собственности подрывает устои, и правовые, и моральные, организации общественной жизни в целом. В обществе, где богатства, громадные богатства приобретены на халяву, невозможно воспитать, поддерживать трудовую мораль, формировать понимание того, что труд, компетентность, усердие решают все в жизни, трудно заставить молодого человека служить Отечеству, а тем более – умирать за Отечество, где одни, немногие, ничего не сделав для страны, имеют все, а подавляющее большинство, которые отдали этой стране все, что у них было, не имеют ничего.

Не было, ни у кого из тех, кто жаждал в годы перестройки перемен, не было понимания того, что сейчас увидели многие, что назревший переход от общественной организации труда к частно-капиталистической сам по себе является ловушкой, таит в себе огромные риски и опасности, особенно в России, с нашей любовью к крайностям, что тут надо десятки раз отмерить, прежде чем что-то резать. Но у нас возобладала совсем другая позиция: «Не надо резать хвост кошки по кускам».

Многие, в том числе и я, не видели очевидного, не видели, что тех русских крестьян, мещан, российских интеллигентов, которые кончали свой страшный век в годы моего отрочества и которые учили меня, пионера и комсомольца, что из этой затеи с социализмом и коммунизмом ничего не выйдет, что все равно все придет на круги своя и вернется к «коммерции», уже давно нет. Я не понимал, что бывшему советскому колхознику и работнику совхоза уже частная собственность на землю не нужна, что за семьдесят лет советской власти были во многом истреблены русские с коммерческой, предпринимательской жилкой, не понимал, что переход к рынку для подавляющей части населения России будет означать экспроприацию их скудного советского достатка в пользу нескольких олигархов, работающих в России вахтенным методом.

5. Советский человек не был готов ни к демократии, ни к рынку.

Несомненно, как я уже сказал, Михаил Горбачев как человек до мозга костей советский идеализировал советского человека. Но правда состоит в том, что и реформаторы, пришедшие к власти после 1991 года, не имели реальных представлений о настроениях, о системе ценностей, мотивов поведения реального советского человека. Правда состоит в том, что «чикагские мальчики», которым Ельцин отдал право экспериментировать над Россией, знали жизнь и реальную экономику куда меньше, чем бывшие советские аппаратчики и хозяйственники.

Я обращал ваше внимание на незнание Горбачевым реального состояния политической культуры масс, на переоценку способности бывших советских людей к самоорганизации, к созидательной активности, еще и потому, что и сейчас, спустя двадцать лет после начала перестройки, политическая культура масс не стала выше.

Вот почему, на мой взгляд, надо хотя бы сейчас осознать человеческие реалии, с которыми имели дело коммунистические реформаторы, которые стоят за нынешним кризисом демократии.

Очевидно, по крайней мере сейчас, что семьдесят лет советской власти не только не изгнали традиционный российский патернализм, традиционную веру в царя-батюшку, переросшую в веру в доброго Ленина, а, наоборот, укрепили ее. Патернализм для меня не только персонификация власти, сакральное восприятие царя, вождя, но и перенесение на нее ответственности за свою судьбу, жизнь, благосостояние своей семьи. Отсюда пассивность, вечное ожидание чуда, ниспосланного сверху, атрофия способности к самоорганизации, к защите своих интересов. Как следствие – поразительная нерасчлененность сознания, леность мысли, нежелание считаться с возможным, видеть, отличать возможное от невозможного, отсутствие интереса к исследования причинно-следственных связей. Патернализм начисто, сознательно парализует способность к анализу, сопоставлению фактов, пониманию исходной альтернативности наблюдаемых нами процессов. Расплатой, страшной расплатой за эту мутность провождистского сознания является распад СССР. Оказывается, что миллионы людей, голосующие за Ельцина с его суверенитетом РСФСР, не понимали, что они голосуют за отделение России от Севастополя, Крыма и т.д.

Мои личные наблюдения, личные многочисленные контакты с политически активным и политически неактивным российским и даже московским, столичным населением на протяжении последних двадцати лет убедили меня, что у наших людей, даже образованных, отсутствует какой-либо существенный интерес к категории «причина». Еще в годы перестройки, как я убедился на собственном опыте, никто из тех, кто называл себя патриотами, ничего не хотел знать о причинах морального, политического кризиса в странах Восточной Европы, причинах бархатных революций. Вместо этого – обвинение Горбачева в том, что «он развалил мировую социалистическую систему».

Подобное нежелание знать, считаться с причинами перестройки, с теми запросами, на которые пытался ответить Горбачев, нежелание или неспособность мыслить системно, проявляются и сейчас, в ходе нынешней дискуссии о перестройке.

Совсем недавно один прекрасный русский писатель, писатель от бога, рассерженный моей статье о Горбачеве, опубликованной в «ЛГ», сказал мне: «Саша, неужели ты не понимаешь, что все дело в родимом пятне Горбачева, что это родимое пятно было плохим знаком для России». Я пытался спорить, ссылался на пример с Ельциным, у которого не было никакого родимого пятна, но который сознательно, как торговец, обменивал Крым на Кремль, подготовил и осуществил раздел России, и только во имя того, чтобы самому царствовать в Кремле. В ответ этот милый, добрый человек сказал мне, что я вообще ничего не знаю, не знал, что, к примеру, «молодой Горбачев был с Маргарет Тэтчер в одной молодежной организации, которой руководили масоны».

Я до сих пор, общаясь со своими соседями в деревне (многие из них работают в Москве), где живу летом, слышу один и тот же вопрос: «Ты, Александр, скажи, Жириновский стоящий мужик или нет?»

Вместо фамилии Жириновского в этом вопросе может стоят фамилия Рогозина или Хакамады. Это дела не меняет. Главное в том, что до сих пор, спустя двадцать лет после перестройки, нашего среднего избирателя не интересуют воззрения того или иного политика, его профессиональные навыки, навыки управления, мера понимания им экономики, не его программные воззрения и даже не его моральные качества – совестливость, доброта, а только степень его крутизны. Помните звучащую в годы перестройки везде – и в электричках, и в троллейбусах, и в пивных фразу: «Вот Ельцин – настоящий мужик, а Горбачев – размазня, подкаблучник». И весь сказ. И с этим мутным сознанием, которое реагирует в первую очередь на крик, окрик, агрессивное поведение, крутизну и бескомпромиссность позиции, мы начали наши демократические преобразования.

Никто из десятков миллионов людей, голосовавших в 1991 году за Ельцина, не хотел знать, с какой программой он выступает, какие силы за ним стоят, не хотели видеть, что Ельцин с самого начала был орудием разрушения СССР. Но все хотели ему победы, потому что, в отличие от «плачущего большевика» Николая Ивановича Рыжкова, Ельцин был настоящий мужик.

И в этом какой-то парадокс массового русского политического сознания. С одной стороны, русский человек очень чувствителен ко всем рассуждениям о душе, о добре, о духовности и морали. Но в ситуации выбора этот же человек делает ставку на силу, а иногда на грубость, отдает предпочтение простым, линейным решениям, основанным на ломке, насилии, на дух не воспринимает людей, олицетворяющих осторожность, взвешенность. Горбачев проиграл Ельцину прежде всего потому, что он, при всех своих недостатках, был реалистичным, ответственным политиком, он не шел на резкие преобразования в отношении собственности, на отказ от плановой экономики, на развал ВПК. Ельцин, как рупор радикальной непримиримости, обещал, шел на слом всей системы, слом всей экономики, и получил поддержку масс, получил народное одобрение на разрушение всего старого советского мира. Этот же человек, российский избиратель, любящий порассуждать о духовности и справедливости в политике не поддерживает постепенность, терпимость, толерантное отношение к иной позиции, он готов поддержать самые радикальные, самые революционные меры, лишь бы они обещали быстрый, позитивный результат.

Сам по себе факт ошеломляющей победы Владимира Жириновского на выборах в Думу первого созыва в декабре 1993 года свидетельствует не только о низкой политической культуре населения, той четверти избирателей, которые ему отдали голоса, но и о ее болезненности. Предпочтение в данном случае отдавалось, до сих пор отдается (на сегодняшний день Жириновский второй по популярности политик после Путина) откровенному крикуну, хулигану, человеку без убеждений, который все эти годы откровенно глумится над российским народом, в особенности над российским крестьянством, человеку пустому, ничего не могущему, мало что знающему.

Все это говорит о том, что массовый российский избиратель не умел ни во времена Горбачева, ни сейчас осознать свои интересы, соотнести эти свои уже осознанные интересы с программой, профессиональными качествами тех или иных политиков, а потом соотносить поступки, действия своих любимцев со своими ожиданиями.

До сих пор значительная часть населения воспринимает выборы, публичную политику как цирк, где предпочтение отдается лучшему клоуну, тому, кто лучше всех строит гримасы. Если бы Жванецкий захотел стать политиком, то он несомненно имел бы ошеломляющий успех, может быть, даже превзошел Жириновского.

Не только Горбачев вместе с перестройщиками, но и их политические противники, члены кружка Андрея Сахарова и Елены Боннэр, радикальные демократы, не понимали, что назревшая, вскормленная железным занавесом, прессингом коммунистических запретов потребность, острая потребность перемен не имела и не имеет ничего общего ни с демократическими чувствами, ни с демократическим сознанием. В этом разрыве между острой, нестерпимой потребностью перемен, взращенной сталинизмом, а затем брежневским застоем, и неготовностью масс к демократическому обществу как раз и коренится основная причина поражения перестройки и последовавшего после нее коллапса СССР, все общественной жизни.

Как выяснилось, советский, а ныне постсоветский человек в лучшем случае умеет голосовать «против», не «за», а «против». Во времена перестройки он, наш избиратель, возмущенный «взяточничеством Лигачева», голосовал за Ельцина и разоблачителей «партийной номенклатуры». Сейчас он голосует против тех, кто связан с «рыжим».

Само по себе осознание того, что существуют политики и партии, в корне враждебные твоим интересам, конечно является стартовой площадкой для роста политической культуры. Правда, надо осознавать, что привычка голосовать против создает питательную почву для популизма, для укоренения нашей российской привычки мыслить крайностями, превращения выборов в соревнование «разоблачителей».

Горбачев, взращенный мифами советской пропаганды, не видел, что за так называемым активным и сознательным советским тружеником стоит старый русский раб в квадрате. Надо было понимать, что сама советская система предполагает искоренение какой-либо самостоятельности поступков, самостоятельности мышления, исключает какое-либо активное отношение к жизни и действительности. Это, прежде всего, связано со спецификой строительства социализма в России, когда воля революционного «сознательного меньшинства», на самом деле воля коммунистической интеллигенции, была навязана подавляющей части населения по преимуществу крестьянской страны.

Социализм никогда у нас не строился снизу, никогда не был торжеством масс. Кстати, эта победа большевиков стала возможна не благодаря политической культуре масс, а вопреки ей.

Кстати, и это самое интересное, сам по себе рост образования масс, достижения всеобщего среднего образования ничего не меняло в этой части психологии советского человека. Как выяснилось, само по себе образование, просвещение в условиях левого коммунистического тоталитаризма, в условиях советской системы не прибавляли населению, русскому народу ни самостоятельности, ни способности, потребности к самоорганизации. Как мы теперь видим, на выходе из советской системы способность русского человека к самоорганизации оказалась ниже, чем восемьдесят лет назад, во времена гражданской войны. Никто в России, ни в деревне, ни в городе, не создает коллектива взаимопомощи, советские колхозы умерли, а первичных форм кооперации, потребительских, сбытовых, я уже не говорю о производственных, у нас не появилось.

Людей с пассивным, нерасчлененным сознанием и вчера, и сегодня легко обмануть. Вчера – соблазнить картинками грядущего коммунистического равенства, сегодня – повышением зарплаты в два раза. Кстати, как мельчают и соблазнители и их посулы!

Понятно, что всему виной наша история, столетия крепостничества, когда от воли, сознания, выбора отдельного человека ничего не зависело, когда практически вся твоя жизнь, твоя доля и доля твоей семьи зависели от прихоти барина, от того, был он «добрый барин» или «злой». Сама по себе крепостническая система не могла не деформировать сознание масс.

Приходится говорить о вещах банальных очевидных, но о вещах, о которых забыли в то время все – и перестройщики и их оппоненты.

В России не было практически ни одного условия, из которого выросла европейская демократия, европейская политическая культура, основанная на осознании своих коренных интересов, на умении сорганизоваться для их защиты, умения создать институты, могущие обеспечить основы общественной жизни. У нас не было классического ремесленника-частника, у нас не было гиьдии, у нас не было классического европейского города как института самоорганизации свободных собственников. Развитие частной собственности и частного индивидуального интереса, спровоцированное реформами Александра II, было прервано первой мировой войной. Большевики, как известно, победили из-за двух причин. Во-первых, из-за слабого укоренения чувства частной собственности, во-вторых, из-за дефицита русского национального сознания, из-за того, что у нас солдаты воевали по принципу «Мы тамбовские, до нас немец не дойдет».

Все это наводит на мысль, что дефицит чувства частной собственности и развитого национального самосознания – вещи взаимосвязанные, что наша российская история, благодаря реформам Петра, подготовила все условия для триумфального шествия Октября.

Хотя, на мой взгляд, необходимо видеть качественное различие между отсталой, но все же естественно развивающейся Россией, от советской системы, которая была утопией власти, которая была продуктом эксперимента. Одно дело – просто отставать от Запада в развитии институтов гражданского общества, совсем другое – «мы новый мир построим».

Но надо видеть, что советская система усугубляла все коренные пороки российской политической культуры. Все дело в том, что в рамках плановой системы, основанной на общественной собственности вообще изначально блокируются все возможности для формирования и самостоятельного мышления, и инициативы, и ответственности человека за свое благосостояние. О какой-либо самостоятельности мышления не может быть речи, ибо все, что делается, происходит по указанию классиков «единственно верного и великого учения», предначертавших все основы устройства экономики и политической жизни. Банально, но это надо вспомнить: советская система вырастает, благодаря физическому уничтожению всех сомневающихся, всех, способных к самостоятельному мышлению. Надо помнить, что в рамках советской системы наибольшие шансы на успех, на карьеру был у тех, кто не обладал задатками личности или самостоятельного мышления, или кто умело скрывал свое собственное мнение.

Единственной сферой жизни, сферой деятельности, где было сохранено право на поиск, на инициативу, на самостоятельное мышление, были естественные науки, инженерная мысль. Да и здесь не обходилось без абсурдов, без вмешательства единственно верного учения. Расправа с генетикой, с космонавтикой – тому пример.

Но в любом случае очевидно, что советское плановое производство, основанное на общественной собственности, глушило, тормозило потребность к поиску, к самостоятельности у подавляющей части простых исполнителей. Вот почему бывший советский рабочий или бывший советский колхозник не были готовы не только какому-либо политическому творчеству, но и к какой-либо хозяйственной инициативе. Вот почему слом колхозной системы и  разрушение бывшего советского промышленного производства не привели ни к массовому росту фермеров, ни к массовому росту класса ремесленников. Как выяснилось, реставрация частной собственности опоздала по крайней мере на два поколения. Новый НЭП дал бы результаты, если бы Сталин его оживил после войны, когда еще были живы крестьяне, знавшие, что такое частная собственность на землю.

Трудно создавать гражданское общество, создавать эффективное, рыночное хозяйство в обществе, где на протяжении трех поколений подавлялись все те чувства, инстинкты, на которых держится нормальное общество. Советская система подавляла не только инициативу, но и потребность к сбережению, к накоплению. Гарантии умеренного, равного благосостояния, гарантии труда, конечно, являлись благом. Но они отучали думать о завтрашнем дне. Сама советская система, где дело производственных накоплений было исключительно государственным делом, стимулировала привычку жить сегодняшним днем. Мы действительно жили, как птицы небесные, надеясь, что будет день и будет пища.

Когда дело организации производства и организации жизни людей было исключительно государственным делом, сама способность, потребность к самоорганизации, личная активность, связанная  организацией среды обитания, с организацией своего быта, жилища, отмирали. Этого, кстати, не понимала не только команда Горбачева, которая делала ставку на «живое творчество масс», но и радикальная демократия, требующая немедленного перехода земли в частные руки, немедленной приватизации государственных предприятий.

Как выяснилось, земля подавляющей части нынешних постсоветских крестьян не нужна. И проблема не только в том, что не было и нет до сих пор экономических и социальных механизмов, обеспечивающих труд фермера, нет защиты от рекета, нет дешевых кредитов, нет системы страхования крестьянина от неурожая, нет техники, сориентированной на фермера. Проблема в том, что за годы советской власти инициативный, крепкий крестьянин был уничтожен как класс, как порода людей. И до коллективизации крепких крестьян в отдельных районах Нечерноземья России было не более 15 – 20 процентов. А теперь их просто нет. Только сумасшедший сейчас в России в состоянии работать на своем поле от зари до заката, вкладывать свои и без того малые сбережения в технику, в землю, не зная, что она отдаст завтра, сумеет ли он сохранить урожай и т.д. Как выясняется семьдесят лет коммунистической власти укрепили и без того крепкое в России натуральное, потребительское отношение к труду, когда человек производит столько, сколько ему нужно для пропитания. И сейчас, как и в советское время, миллионы крестьян, жителей мелких городов, владельцев дач гнут спину на своих участках. Но мало кто из них работает на рынок, мало кто думает о расширении своего производства. Как правило, производят картошки, капусты, моркови и т.д. ровно столько, сколько нужно для пропитания своей семьи. И не больше. Коммунизм укоренил психологию натурального хозяйства. И на этой почве очень трудно выращивать современный рынок, культуру интенсивного труда.

Это пока только наши сумасшедшие, совершенно утратившие разум «реформаторы» могли надеяться, что можно создать полноценный рынок в условиях русской смуты. В условиях смуты возможен только тотальный грабеж.

Необходимо все же признать, что основная вина, основная ответственность за нынешний раздрай в хозяйственной жизни, основная вина за разложение, деградацию значительной части бывших рабочих и крестьян лежит не на реформаторах и приватизаторах, а на коммунистическом эксперименте, который отнял у России не только миллионы человеческих жизней, но и многие производственные, духовные ресурсы.

Маркс и его последователи, которые вслед за Прудоном повторяли «собственность – это кража», видели, живописали многие пороки страсти к деньгам, обогащению, живописали всю грязь, порожденную частной собственностью, борьбой за нее. Но они не видели, не хотели видеть, что частная собственность играла и играет огромную цивилизационную роль, является важнейшим фактором социализации личности. Собственность, конечно, вместе с христианством, создала внутреннего сторожа, который хранит человечность в человеке. Собственность, сохранение и приумножение собственности побуждает к систематическому труду, как правило побуждает к самоограничению, к разумному образу жизни, к обузданию лени и т.д.

Когда дело контроля за моралью, за поступками, мыслями людей, за их поведением целиком возлагается на систему, на партию, комсомол, «производственный коллектив», когда страх вступить в конфликт с системой становится главным регулятором мыслей, слов, поступков, то все способности души и прежде всего способность к самоконтролю, к самоограничению постепенно отмирают. Государственный атеизм тоже подтачивал силы внутреннего сторожа, которые несло в себе религиозное чувство.

И поэтому произошло то, что произошло. Распад системы, исчезновение партии, комсомола, ока КГБ – увольнение внешнего сторожа – привело не к расцвету личности, к взрыву творчества масс, к возрастанию роли моральных ценностей, а, напротив, к тотальной деградации значительной части населения.

Никто, ни Горбачев, ни перестройщики, ни разоблачители системы не понимали, что человека, которого они живописали в своих статьях, то есть стремящегося от природы к самосовершенствованию, к развитию всех своих задатков, этой личности, стремящейся стать «всесторонне развитой», этого человека, которого описывали в своих книгах прогрессивные советские философы на протяжении двадцати лет, до самого начала перестройки, на самом деле нет. Как выяснилось, задатков к бомжеванию, к ничегонеделанию в человеке столь же много, как и задатков к «свободному творческому труду». По крайней мере многие у нас восприняли свободу как свободу ничегонеделания.  И до тех пор, пока существовала система, которую советская интеллигенция критиковала, она худо-бедно заставляла советского человека быть человеком.

Но как только миллионы людей оказались предоставлены сами себе, когда погибли все старые советские институты социализации, все институты обуздания нечеловеческого в человеке, когда мнение окружающих ничего не стало стоить, то выяснилось, что многие, очень многие, предоставленные сами себе, просто не в состоянии стать полноценными людьми. Оказалось, что советский строй действительно преуспел, он создал человека, который может нормально жить и работать только в условиях политического принуждения к труду, при социалистической организации труда, но он, этот человек, разрушается, распадается, как только его лишают тотальной опеки, освобождают от всех форм внешнего контроля.

В нынешней России, где нет национального самосознания, нет сознания, которое свойственно историческим нациям, армянам, евреям, китайцам, грекам, нет сознания личной ответственности за престиж, доброе имя своего народа, в нынешней России, где религиозное сознание выветрилось, где не было и нет всех традиционных профессиональных корпораций, в России, где советская семья являлась полусемьей, вне связи поколений, крах старого режима оказался для многих катастрофой.

Теперь выяснилось, что социалистическая, ускоренная модернизация, которую хвалят и идеологи КПРФ, и идеологи радикальных реформ, на самом деле была разрушением фундаментальных оснований общественной жизни. Кстати, сначала эта модернизация давала эффект, ибо в первых двух поколениях советских людей сохранялись остатки крестьянского трудолюбия, крестьянского воздержания. Но уже в третьем поколении, уже в начале семидесятых мы увидели то, что исследовал Игорь Васильевич Бесстужев-Лада, мы увидели ускоренно разлагающийся советский рабочий класс и ускоренно разлагающееся советское крестьянство, среди которого уже половину составляют алкоголики I и II степени.

Никогда за историю в России не было столько опустившихся, деморализованных людей. Никогда в истории России не стоила так мало мораль и моральные ценности, совесть и благородство людей. Молодежь сегодня деградирует не от нищеты и бедности, а от безволия, от утраты смысла жизни. Конечно, деградацию нашей молодежи, ее расчеловечивание стимулирует наше либеральное телевидение, которое учит, что убивать не страшно, что нет ни стыда, ни совести, а есть только экономический интерес. Но надо не забывать, что наше либеральное телевидение, отданное на откуп журналистам с аналогичным, «либеральным» мировоззрением, является продуктом все той же советской системы, советского воспитания, которое, вслед за Лениным, повторяло, что нравственно все, что служит победе коммунизма.

Надо видеть правду нашей жизни, какой она есть на самом деле. Предпосылки нынешнего распада, духовной и физической деградации значительной части населения и, прежде всего представителей бывшего рабочего класса и колхозного крестьянства, были заложены в ускоренной, насильственной модернизации русского уклада жизни.

Никто, ни перестройщики, ни их противники – радикальные демократы, выступающие против так называемой «номенклатурной перестройки», не видели, какой на самом деле человеческий материал нам оставляет социализм. Они не видели, что наш советский человек (включая даже советскую интеллигенцию), то есть тот человек, который ругал Горбачева за нерешительность, который хотел скорых перемен, на самом деле не был готов ни к демократии, ни к жизни в рыночных условиях.

Все это дает мне основания утверждать, что трагедия, поражение перестройки не от некомпетентности, а от сознания общества, от самосознания, и прежде всего демократической интеллигенции, элиты, которые спровоцировали перемены, настаивали на их ускорении, но на самом деле не были готовы к жизни в новых условиях. Надо признать, что у нас не было ни наверху, ни внизу человеческого материала, способного обеспечить безболезненный уход от коммунизма.

Comments are closed.